Бродячий цирк
Шрифт:
— Когда-нибудь у меня будет такая же библиотека, — сказал я Марине. Но она не обратила на мои слова никакого внимания.
— Смотри.
На одной из полок обнаружился выводок одинаковых глиняных совят, точь-в-точь как на табличке при въезде. От луча фонарика бледные тени накладываясь друг на друга, и казалось, что птицы двигались, семенили на коротеньких лапках и разевали клювы, нарисованные на глине острой палочкой.
— Идём отсюда, — зашептала Марина.
Хлопнув дверью, мы выскочили на улицу. Дождь не думал утихать, с новой силой принялся стучать по нашим капюшонам, словно у каждого за плечами стояло по серьёзному дядьке, которые этим стуком пытались пробудить хотя
Над горелкой Костя переворачивал решётку с ароматными гренками, а Анна, напевая что-то себе под нос, намазывала маслом уже готовую порцию. Намазав на корж особенно толстый слой, протянула мне.
— Где гуляли? Мара водила тебя на свидание и обещала поколотить, если не пойдёшь добровольно?
— Нет, — я захрустел гренком, и масло потекло на подбородок. Когда артисты никуда не едут, и когда они не на мели, они могут есть весь день. — Искали людей. Ни одного не нашли. Только встретили машину.
Конечно, я решил умолчать о голосе и о том, как мы влезли в дом.
Анна прихлёбывала дымящееся молоко. Протянула мне кружку, но я отказался.
— И очень зря. Мы все здесь любим молоко. Настоящему бродячему артисту очень важно цепляться за детство, в любой доступной ему форме.
Это «в любой доступной ему форме» было настолько непохоже на Анну, что я сперва не нашёлся, что ответить. А она сидела в своём плетёном кресле, попивая молоко, и разглядывала меня, словно неизвестную забавную зверушку, выползшую из звериного фургона.
— Я не хочу цепляться за детство, — сказал я. — Хочу поскорее стать взрослым.
Темнота всё сгущалась, и стало казаться, что мы не среди возведённых человеческими руками построек, а глубоко в лесу, жжём костёр между замшелых валунов. Новая порция гренок напитывается маслом, и Костя складывает их в стопку.
— Всё это — Борису, — провозглашает он.
— Он страсть как их любит, — подтверждает девушка и откусывает солидный кусок от своей гренки, видно, представляя себя тигром.
— Это я его приучил, — хвастается Костя и с едой для тигра выходит из автобуса.
— Наверное, все приютские мечтают повзрослеть, — сообщает мне Анна. Я нарезаю булку: Костя поручил мне один из жонглёрских ножей.
— Нет, только я. Потому что я оттуда выбрался. Другие мечтают снова стать детьми. Чем младше, тем лучше.
Анна улыбнулась.
— Скучают по манной каше?
Я говорю, что шансы покинуть приют досрочно и обрести родителей есть только у самых маленьких, и улыбка её тускнеет.
— Оттуда мало кого забирали. Приезд кого-то из взрослых был для нас настоящим событием.
Они боялись не то, что открывать — боялись даже притрагиваться к шкатулке, полной таких чертенят. Одичалых маленьких людей, пахнущих серой, речной водой и прокисшими грушами. Такие могут вспыхнуть просто от свежего воздуха, просачивающегося через приоткрытую крышку.
— Ты вроде очень милый малый, малой. Я бы тебя усыновила.
Она жмурится, похожая со своими молочными усами на большую кошку; опустив одно плечо, растягивает, расправляет косточки в другом так сладко, что у меня по шее бегут мурашки. Я думаю, что её саму не помешало бы удочерить кому-нибудь взрослому и серьёзному.
— Не-а.
— Почему?
— Потому что… — я размышляю с пять секунд. — Я помню, как усыновили малышку Не.
— Её так звали? — заинтересовалась Анна.
Я объяснил:
— Её звали Нелли, но мы её называли малышкой Не, потому что она была крошечной, как фасолина, и постоянно сопливилась. С ней даже девчонки её возраста нянчились, как с младшенькой, хотя тогда
ей уже исполнилось девять. Такая чернявая, в ней, наверное, немало было цыганской крови.Анна улыбнулась.
— Эти цыганята, они все на одно лицо, будто чёрные муравьи, и всегда чем-то заняты!
Заняты тем, сказал я про себя, что капают тебе на мозги, кидаются репьями и орут так, что закладывает уши…
— Малышка была другая.
Я посмотрел на Анну, понимает ли она меня, и она кивает, умилённая возникшим перед ней образом.
Я рассказывал дальше.
Малышку Не любили даже мальчишки, те самые, что в этом возрасте представляют собой только суповой набор, приправленный трухой из карманов и ложкой шалостей, что плавает в бульоне их мозгов. Стоило Нелли с чего-нибудь захныкать, как тут же вокруг сплачивалась гвардия с ободранными кулаками и синяками на коленках, чуть запоздало появлялась другая компания, думая, что малышку обидела эта, первая. Последней, как правило, являлась воспитательница, хрустя вездеходными гусеницами-ляжками и вращая во все стороны пушки-руки, и раздавала оплеухи, чтобы залить водой готовящуюся вот-вот вспыхнуть гражданскую войну.
— Какая она хорошенькая, — восхищается Анна. Кутается в меховое одеяло — мехом вовнутрь, — собираясь послушать тёплую историю.
— Она была отличной. Только однажды пришла семья, которая захотела её забрать…
— Это же прекрасно!
— …и кто-то сказал ей, что семья эта, на самом деле, семейка людоедов. Что… — я поковырял в носу, пытаясь вспомнить подробности, — что дома у них уже вовсю греется огромная сковородка. Поджаривается лук и чеснок.
И малышка, включив свою сирену, обнаружила, что осталась вдруг одна. Что никто не сбегается, чтобы её спасти, а только бросают неприязненные взгляды. С распухшим от плача лицом, не понимающую, отчего мир так внезапно поломался, её увёз родительский джип, а мы, ровесники, бежали ещё некоторое время следом, швыряя — дело было припозднившейся осенью — в заднее стекло гнилые яблоки.
— Это ужасно, — говорит Анна.
Я вспоминаю, и изнутри вновь поднимается тот дикий, жгучий, злорадный стыд, который чувствовал тогда каждый из нас.
— Когда у кого-то появляются мама и папа, все остальные становятся злые.
— Но почему? Я не понимаю, — Анна кутается в своё овечье одеяло, подтыкая изнутри щели, куда просачивается прохладный ночной воздух. Это похоже на возню мыши-полёвки в своём гнезде. — Я не понимаю. Они завидуют? Вы завидовали этой маленькой девочке?
Я не нахожу что ответить.
Каждый мечтал о собственных родителях, но не вслух, а втихую, уединяясь с набитой темнотой подушкой. Зарывался носом и позволял проплывать перед опущенными веками навеянные телевидением и сопливыми радиокнигами, неизменно плывущими на волнах национального радио в столовой по утрам, картины. Только так мы могли позволить себе немного расслабиться.
Со временем — я не уверен, но я так думаю — эта броня черствела, крепла, превращаясь в костяную рубашку, затягивая всё, до ушных раковин, до глаз и рта, что-то вроде скелета наружу. Окончательно выбираясь за стены приюта, ребята оставляли эту броню при себе. Им всем была дорога на песчаный карьер: больше никаких условий для заработка в городке не было. Мы, совсем ещё юнцы, во время своих вылазок в город видели возвращающихся с карьера рабочих, слышали громкую ругань. Казалось, даже язык их превратился в колючий, ребристый рыбий скелет. Они зависали допоздна в баре и расшвыривали своими тяжеленными ботинками (в которых песок скрипит всё время — даже в воскресенье!) пивные банки. И остаётся только гадать, есть ли за этой костяной оболочкой нежное мясо или нет.