Будни и праздники
Шрифт:
— Что сделано?! — взревел полицейский и уставился на лошадь. — А-ах, — простонал он, заметив, что тюки с табаком исчезли с седла.
И, широко размахнувшись в потемках, он изо всех сил ударил мужика. Но конь, испугавшись, отскочил назад. Акцизный запутался в перерезанных веревках и тяжело упал наземь. Прежде чем он сумел встать на ноги. Ягодка сграбастал повод и ускакал в темноту.
Полицейский вскочил, выхватил револьвер и выстрелил один раз, другой. Грохот заполнил горы и на какой-то миг заглушил рокот реки. Эхо подхватило его и вытолкнуло из ущелья.
Стражник сосредоточенно вслушивался. Там, прямо по дороге, где темными тучами нависали над речной долиной вершины гор, весело пофыркивала лошадка. А чуть погодя
— Смотри, не заблудись, и-и-сь!
Акцизный громко обругал его, топнул с отчаяния своими сапожищами и поплелся, точно слепец, вслед за ним.
В праздники
«Хоть бы снег пошел, что ли, все повеселее бы стало», — размышлял Гаржев, глядя сквозь полуспущенные шторы на сухие серые камни мостовой.
Холодный ветер подхватывал обрывки бумаги и пыль, волочил их вдоль тротуаров и, наигравшись, разбрасывал по сторонам, а сам мчался дальше. Длинная безлюдная улица с двумя рядами серых, притихших, точно вымерших, домов выглядела однообразно унылой.
Гаржеву хотелось, чтобы хоть трамвай прошел или автомобиль какой-нибудь пронесся — вспугнул бы это безмолвие. В комнате, жарко натопленной и затененной белыми шторами, повисшими, точно стяги, по обе стороны окон, царила такая же сонная тишина. Застеленные новыми одеялами кровати пахли свежевыстиранным бельем и нафталином, красные дорожки на полу, вынутые накануне из сундука, еще сохраняли свои складки. Гаржеву казалось, что от всех этих новехоньких вещей, извлеченных на свет божий по случаю праздника, веет безнадежной, напыщенной скукой, словно от официальных особ. Он с досадой косился на них, расхаживая в одних носках по комнате, засунув длинные руки в карманы брюк. Выбритое до синевы лицо было хмуро, толстая верхняя губа обиженно оттопырилась.
Почесывая спину в том месте, где жилетка была ему узковата, Гаржев то рассматривал рукава своей сорочки, то бросал взгляд в глубь комнаты. Там, поджав под себя ноги, чтобы не было видно заштопанных пяток, лежала на кушетке жена.
Он не мог понять, спит она или нет. Лежала она давно, с обеда. Гаржев знал, что жена сердится и способна от злости лежать вот так до тех пор, пока он не пойдет к ней на поклон. Но тяжелое, смутное чувство в груди, переходившее в тупую, безысходную боль, мешало ему сделать это. Высоко вскинув тонкие брови, он с печальным удивлением смотрел на жену и тихо, так, чтобы она не слышала, вздыхал.
Вчера жена устала от предпраздничных хлопот по дому, а в этом состоянии она всегда бывала раздражительной и злой. Отец Гаржева, шестидесятипятилетний старик, до страсти любил вмешиваться в кухонные дела. Вечером, когда жарили присланную из провинции индюшку, старый Гаржев повздорил со снохой из-за того, как ее готовить. И поскольку старик упорно стоял на своем, жена Гаржева выбежала из кухни и заперлась у себя в спальне. Пришлось им с отцом самим хлопотать у плиты. Гаржев то мчался к жене и умолял ее вернуться, то убеждал отца не совать нос не в свое дело. После этого вспыхнул спор с женой у него самого — идти к заутрене или не идти. Отец собирался идти непременно, со всей торжественностью, и поэтому сын настаивал, что надо пойти всем — из уважения к старику «и чтобы он не тащился туда один». Но жена хотела досадить свекру и запретила мужу идти в церковь.
Старик обиделся. Назло всем залег спозаранку спать и без передышки кряхтел за стеной до полуночи. Потом с грохотом поднялся, перебудил весь дом, открыл кран, стал мыться и долго еще чем-то громыхал на кухне.
Гаржев чувствовал себя неловко оттого, что не пошел с отцом. Ночью он почти не сомкнул глаз. Лежал рядом с женой, слушал перезвон колоколов и размышлял о домашних неурядицах. Вспомнил, как проходило в доме рождество когда-то, когда он был ребенком. Вспомнил старую церквушку в родном городке, куда они отправлялись всей семьей
по узкой, заваленной снегом улочке; торжественное, радостное чувство, которое охватывало его, когда в мерцающем, золотистом свете храма седовласый священник начинал петь «Дева днесь Пресуществленного рождает…». [9] Эти воспоминания раздирали ему душу, и казалось, жизнь его распадается на две чуждые, враждебные друг другу половины. Чувство вины перед отцом росло, а к жене он испытывал ненависть. Потом он стал думать о том, есть бог или нету. Эти думы снова вернули его к прошлому и еще больше увеличили его смятение: выходило, что коли бог есть, то Гаржев виновен вдвойне, не пойдя в церковь и не заставив жену покориться. Потом, оторвавшись от прошлого, мысли его перескочили к настоящему. Вот извольте, целый год ожидает он повышения (Гаржев служил в налоговом управлении), а повышения все нет.9
начало рождественской молитвы.
«Само собой, и дальше так будет. В этом доме нет ничего святого, не боимся ни бога, ни черта», — со злостью подумал он.
Все более раздражаясь, Гаржев наконец пришел к решению изменить свою жизнь и, успокоенный, заснул.
Проснулся он поздно. Вид неприбранной спальни, нетопленая кухня раздосадовали его. Вспомнив о ночном своем решении, он побранился с женой и теперь рассеянно перебирал все это в памяти.
В комнате отца послышался шум. Тихо и торжественно прозвучал голос старика:
— За то, что не страшитесь безверия своего, не вас накажу, но детей ва-а-а-ших…
Гаржев поморщился. Отец имел обыкновение по великим праздникам читать библию вслух.
Старческий голос за стеной, как на грех, становился все слышней, все назойливей. По улице проехал автомобиль. Шум мотора на мгновение заглушил декламацию старика, взорвал тишину комнаты и заглох вдали.
Жена Гаржева пошевелилась, вздохнула.
— Рассею род ваш и семя ваше сделаю беспло-од-ным, как пусты-ы-ня…
— Это невыносимо! — вдруг проговорила жена.
Гаржев вздрогнул.
— Поди вели ему замолчать! — закричала она. — Завел, как над покойником. Не даст отдохнуть, ни до кого ему дела нет. У вас в роду все такие!
— Пожалуйста, Тина, — кротко сказал Гаржев, подходя к жене и садясь рядом, — не кричи так, он услышит.
— И пускай слышит!
— Легко сказать! А он возьмет и запишет все на брата. Видала, тот индюшку ему прислал, подольщается.
— Хватит меня этим пугать. Да и что у него есть? Дом — так в нем даже мышам жить тошно, — сказала жена, сердито надув губы.
— Не кричи так, не кричи, тише! — умолял Гаржев, обнимая своей длинной рукой ее располневшую талию. — Хорошо, сейчас пойду, скажу… Он перестанет. — И, не давая ей ответить, поднялся и торопливо вышел из комнаты.
Отец сидел у окна, поджав под себя ногу, набросив на плечи старенькое пальтецо. На коленях у него лежала раскрытая старинная библия в черном переплете. Очки держались на кончике толстого малинового носа, усеянного оспинами и черными, как от пороховой пыли, точечками. Когда Гаржев вошел к нему, старик поднял седую голову, метнул на сына сердитый взгляд и протяжно пропел:
— А он говорил и-им: иже есть сказуемо во про-ро-роце-е-х…
— Отец, — перебил его Гаржев, — ты не мог бы пока оставить это чтение?
Отец умолк и задумчиво, отчужденно взглянул на него поверх очков. Потом снял очки, положил их на книгу. Лицо его стало сосредоточенным, суровым.
— Кому я мешаю? — спросил он.
— Кому, кому! — Гаржев обиженно насупился. — Ну почему обязательно вслух, как поп с амвона? Неужели нельзя про себя?
— Нельзя.
— Ах, нельзя?
— Мне нравится вслух, и буду вслух. Я чту веру божью и святую церковь.