Будущее
Шрифт:
– Страшно, – сам себе признается курчавый Двести Двадцатый.
Через несколько минут нам прикажут выдавливать друг другу глаза, или голосованием выбрать среди нас одного для казни, казнить его и выбирать следующего, или играть в крестики-нолики, или отказаться от бессмертия, или решать логические задачи, или совокупляться на полу. Ясное дело, им страшно.
А меня больше занимает каракатица с золотистыми человеческими глазами.
Вожатый выравнивает строй.
– Сегодня решится судьба каждого из вас, – говорит он скрипуче. – Вы пришли к нам, потому что вам больше было некуда идти. Потому что во всем остальном мире для вас больше не
Все молчат, и даже я молчу. Возможно, слова вожатого будут единственным ключом к тому, чтобы выдержать.
– За эти годы вас научили многому. Но испытание – это не выпускной экзамен. Оно не для того, чтобы узнать, хорошо ли вы делали уроки. Испытание – проверка на зрелость. Проверка на вашу пригодность той службе, которой лучшие из вас посвятят себя.
– Скажите нам, чего ждать! – Двести Двадцатый дает петуха. – Вы должны были подготовить нас!
– К испытанию нельзя подготовить, – усмехается вожатый. – И повторю. Вам не должны ничего. В долгу – вы. Если сумеете выдержать – будете отдавать его всегда; не сумеете…
Он пожимает плечами. Его глаза посажены так глубоко, что в прорезях белой маски их почти не видно; кажется, что их там вообще нет. Двести Двадцатый вскидывает подбородок, хочет встретиться с вожатым взглядами – а вместо этого спотыкается и падает в колодец прорезей, в бездонные глазницы маски. Собирался спорить – и затыкается. Только бурчит себе что-то под нос.
– И поскольку лагерь не принадлежит государству, – убедившись, что Двести Двадцатый не заговорит, продолжает вожатый. – За вашу жизнь отвечаете только вы. Если что-то произойдет, все будет списано на несчастный случай. Это ясно?
Каждый из нас кивает.
– Идите за мной, – говорит вожатый.
И мы цепью следуем за ним – мимо рядов капсул-саркофагов, вмурованных в одну из гладких хромированных стен. Внутри спят те, кто пока не созрел для испытания. Перед нами раздвигаются бесшумно прозрачные двери.
Перед тем, как войти в прозрачные двери шлюза, я притрагиваюсь к крышке крайней из капсул.
– Это зачем? – настороженно спрашивает вожатый.
– Небось, дружок его… Жарились, а? – подмигивает Пятьсот Третий. – Прости-прощай, первая любовь…
– Я на таблетках безмятежности, – равнодушно отвечаю я ему. – Любовь это для таких зверьков, как ты.
– Кас-тра-ат… – шипит мне Пятьсот Третий.
– Заткнуться! – вожатый коротко замахивается и лепит ему пощечину. – Так в чем дело, Семьсот Семнадцатый?
– Еще не отошел от снотворного, – объясняю я. – Шатает… Схватился.
Вожатый поворачивает ко мне свои пустые глазницы. Смотреть в них неловко, хочется отвести взгляд; но наука врать учит всегда смотреть в глаза – спокойно, смаргивая не чаще раза в три секунды, но и не реже, чем раз в пять. В чем-в чем, а в этом искусстве я поднаторел. И пусть я не вижу его глаз, скорее всего, они там.
– Что ты чувствуешь? – почти тепло спрашивает вожатый.
Сейчас он считает, сколько раз я моргаю, следит за тем, даю ли я волю своим тикам, по вздыманию грудной клетки определяет частоту дыхания и сердцебиение.
– Ничего не чувствую, – отзываюсь я.
Он удовлетворенно треплет меня по плечу.
Ко
мне оборачивается Сорок Пятый. Наверное, ничего – это именно то, что он чувствует всегда.– Зря ты вчера снотворное пил, – почти отечески говорит мне вожатый сегодня. – Совсем ничего?
– Совсем, – повторяю я, вежливо улыбаясь.
И смотрю мимо него на грандиозный шкаф, стерильный, блестящий, в утробе которого хранятся, разложенные по ячейкам, сотни спящих людей.
Мне грустно.
Я вижу свой дом в последний раз.
Башня, в которой находится лагерь – это целый мир, и тем, кто тут живет, другого мира не дано. Мы знаем, что он есть, что он находится где-то за ее наружными стенами. Но мы не знаем, какие из стен башен – наружные, до того она велика. В ней гораздо больше места, чем может потребоваться среднему человеку, чтобы прожить всю свою жизнь.
Меня вдавливает в пол: лифт рвется вверх. Мне неизвестно, сколько всего уровней в башне – тот подъемник, которым было разрешено пользоваться нам, перемещался лишь между десятью этажами. Но, говорят, были и другие лифты – такие, что ныряли на десятки уровней вниз, и такие, что поднимались чуть ли не на сотню этажей выше нашего предела.
Двери разъезжаются, и мы попадаем в круглое шарообразное помещение. Его стены – экраны, на них – захватывающий дух горный пейзаж, возможно, сферическая трансляция живой картинки откуда-то с Гималаев. Не знаю, впрочем, не застроили ли еще Гималаи… Возможно, это многочасовая сферическая видеозапись, сделанная в Гималаях лет триста назад, и теперь зацикленная в бесконечность на этих экранах. Прямая трансляция из мира трехсотлетней давности.
Под стать и оформление: тот лифт, из которого мы вышли, как бы устроен в горной пещере. Пол помещения выглядит как круглая смотровая площадка. Напротив нас – еще один подъемник, якобы стеклянный, чья прозрачная шахта уходит в необозримую небесную перспективу. У лифта на небо нас ждет другой человек, впрочем, совершенно неотличимый от нашего вожатого.
– Пресвятая… – забывшись, восхищенно шепчет Двести Двадцатый и тут же спохватывается, надеясь, что его не слышали.
Но его слышали – я, Сорок Пятый и Пятьсот Третий. Я отворачиваюсь – мне все равно, во что верит Двести Двадцатый, как и все равно, мастурбирует ли он. Но Пятьсот Третий торжествует так, словно поймал Двести Двадцатого со спущенными штанами.
– Пресвятая кто? – громко интересуется он. – Кто Пресвятая, а, Два-Два-Ноль? Богородица, может?
– Заткнись, – краснеет Двести Двадцатый. – Или я…
– Правила не допускают служения устаревшим культам, – вмешивается Сорок Пятый. – Это пережиток.
Он любит правила. Человеку вообще свойственно любить, хотя это тоже пережиток.
– Может быть, рановато тебя выдвинули на испытание? – щерится, отскакивая, Пятьсот Третий.
– Заткнись, тварь! – Двести Двадцатый теряет самообладание, вцепляется Пятьсот Третьему в глотку. – Ты не смеешь!..
Семьдесят Первый оказывается между ними, раздирает их, уже слипшихся в единый ком, своими ручищами, расталкивает в стороны.
– Хватит! – басит он. – Сейчас нас всех из-за вас…
– Вожатый! – зовет Сорок Пятый. – Нарушение правил!
– Я тебя достану… – бешено хрипит Двести Двадцатый.
– Не успеешь… – шипит ему Пятьсот Третий. – Если испытание – это бой, я тебя…
Но вожатый, выведя нас на смотровую площадку, теряет к нам всякий интерес.
– Это больше не моя забота, – говорит он. – Теперь вами занимаются другие.