Будущий год
Шрифт:
— Я стрелял.
— Упражнялся?
— Противный он. Сеняк все говорил: я его пристрелю. Он хочет у нас квартиру оттягать и со Смакой спать. А я сам со Смакой спать хочу!
— Кто такая Смака?
В комнате послышался громкий всхлип.
— Она, мамка, — буркнул мальчишка, и Бирюков удивился, до чего он похож на свою мать: такой же пухлый, голубоглазый, но низкорослый, как дед.
— Ты что же, с матерью спал?
— Спал, когда маленький был. А потом с ней Сеняк стал спать.
— А дед знал, что ты собираешься в Митрофанова стрелять?
— Он все собирался сам в него стрелять. Все обещал, а не стрелял. А я взял и выстрелил…
— Деду ты об этом сказал?
— Он сам догадался. Отнял у меня ружье и пошел со Смакой спать.
— В деда?
— Он у меня ружье отнял… Он все равно скоро помер бы…
— И ты убил деда?
— Нет, не убил… Это не называется «убил»,… Сеняк говорил: безнадежно больных надо усыплять. А смертельно раненых товарищей он сам пристреливал…
— Зачем же ты в своих товарищей стрелял? Из пятого «Б»?
— Они надо мной смеялись.
— А в мать ты мог бы выстрелить?
— И выстрелю, если она мужиков водить будет. Ей Сеняк так и говорил. И ремнем ее учил.
— А тебя он тоже учил?
— Нет, меня он стрелять учил. Только ружье отнял. Сам же говорил: человек с ружьем. Еще песню пел.
— Какую песню?
Мальчик выпрямился во весь свой маленький рост и громко запел:
Наш паровоз, вперед лети, В коммуне остановка! Другого нет у нас пути! В руках у нас винтовка!— Других песен ты не знаешь?
— Не знаю и знать не хочу. Отдай ружье!
— Меня хочешь пристрелить?
— И пристрелю! Выйду из колонии и все равно пристрелю. Так и знай!
Бирюкову стало жутко. Ему нередко в отчаянье угрожали изобличенные преступники, но что такое были их угрозы в сравнении с беспощадными голубыми глазенками этого вольного стрелка!
— Слушай, — сказал Бирюков, — ты знаешь, что в людей нельзя стрелять?
Голубые глаза широко раскрылись от удивления.
— Как нельзя? — спросил мальчик.
— Нельзя, нельзя… Тебе что же, никто этого не говорил?
— Никто, никогда. Все стреляют. И по телевизору, и в кино. А тех, кто не попал, расстреливают. Вот я не попал в тебя, и ты отнял у меня ружье. Ты бы расстрелял меня, но я еще маленький. Вот вырасту и пристрелю тебя.
Бирюков не знал, что сказать. Мальчик смотрел на него торжествующе:
— Да, да! Все равно пристрелю тебя когда-нибудь, так и знай.
И негромко, уверенно рассмеялся.
Калинка-малинка
Женя слышала, как Серго продирается сквозь колючие заросли, и подумала: зачем он так напролом, там ползком надо, весь поцарапается. Ей не хотелось вставать с жесткой, теплой земли. Вокруг сидели собаки и смотрели на нее в привычном ожидании. Женя вспомнила, как она стеснялась при них в первый раз, да и Серго стеснялся. «Тореадор, смелее», — донеслась мелодия клаксона с шоссе. Такие клаксоны давно уже вошли в моду, и владельцы машин сигналили звуками музыкальной классики или популярных песен. Делали они это подчас без всякой нужды, упиваясь искусством для искусства. Женя не знала классических опер, но мелодиями подсознательно наслаждалась.
Часа в три дня Серго заказал тарелку борща в придорожной столовой, где Женя мыла посуду. Потом она выходила выливать помойное ведро и видела, что тощий чернявый парень все еще сидит на скамейке под запыленным платаном. Проходя мимо него, Женя замедлила шаг. Парень поднял глаза и попросился переночевать. Женя ответила, что ночевать у нее негде. Парень промолчал, но когда она снова проходила мимо, он повторил свою просьбу На этот раз промолчала Женя.
«Где же ты, моя Сулико», — послышалось на шоссе.
Столовая закрылась. Женя накормила собак объедками (до сих пор они жадно глотали помои) и направилась домой, если можно так выразиться. Примерно полдюжины собак сопровождало ее, как всегда. Обернувшись, Женя убедилась:
давешний чернявый парень замешался в собачью стаю и тоже трусит за ней следом. Не доходя до реки, Женя свернула с шоссе и углубилась в ежевичник. В сущности, это был огромный пустырь, тянувшийся до самого моря вдоль каменистого русла реки, обмелевшей в жару. Здешние полудикие собаки давно облюбовали это место. Незадачливого прохожего, осмелившегося свернуть с шоссе в кустарник, подстерегали не только впивчивые колючки, но и собачьи зубы. Голодные собаки свирепели в своих владеньях. Они могли загрызть не только поросенка, плещущегося среди оголившихся речных камней, но и человека. Женя знала собачьи тропы в ежевичнике, знала, куда свернуть и где пробраться на четвереньках. Парень пёр за ней напролом, даже не нагибаясь. Колючки наверняка рвали его одежонку и кожу. Он вскрикивал от боли, матерился вполголоса и поминал колючую проволоку. Его руки были изодраны в кровь, когда он вышел на прогалину, где на горячей земле лежала Женя. Здесь как будто не ступала человеческая нога, хотя шоссе тянулось в каких-нибудь ста пятидесяти метрах, и Женя до поздней ночи могла слушать свои любимые мелодии.«Куда, куда вы удалились», — пел на шоссе клаксон.
Пока Женя по-собачьи облизывала парню кровоточащие руки, он сбивчиво говорил, и, не дослушав, Женя по-матерински привлекла его к себе и постаралась, чтобы все произошло, как положено: надо же было как-то утешить этого щенка!
«Не остуди свое сердце, сынок», — подвывал на шоссе клаксон.
Парня звали Серго. Так и в справке было записано: Серго. Он был найденыш, родом откуда-то из этих мест. Ежевичник был ему знаком, хотя и не так хорошо, как Жене. Где-то в таких же кустах на него наткнулась бабка, промышлявшая сбором пустых бутылок. Подробностей бабка не рассказывала. Она унесла его в свою конуру и выпоила бутылочным молоком. Как только мальчонка научился ходить, бабка взяла его на бутылочный промысел. Сама бабка уже плохо видела, а Серго издали примечал, как блестит стекло на пляже или под кустом, У бабки время от времени останавливались воры. Они-то и приняли Серго на свое попечение, когда бабка умерла. Впрочем, Серго засыпался в первом же деле. Дело оказалось мокрое, с убийством, и хотя Серго всего только стоял на стреме, он мыкался по колониям для малолетних лет шесть; там и читать научился.
«Сатана там правит бал», — рявкнул на шоссе клаксон.
Невозможно было точно установить, сколько Серго лет. Официально насчитали ему восемнадцать. Серго только что освободился из колонии. Ему предстояло призываться в армию, но он убежал сюда, на родину, к теплому морю, в поисках неизвестно кого и неизвестно чего. Деньги у него кончились. Воровать Серго не хотел. Пока что он промышлял тем, что помогал на вокзале новоприбывшим отдыхающим дотащить до такси тяжелые чемоданы. Сегодня ему посчастливилось: он заработал целых пять рублей, поел борща и оставшуюся трешку совал Жене в надежде на ночлег. Но у Жени ночевать было негде. Она сунула трешку обратно в карман Серго и велела ему прийти завтра в столовую на обед.
«В бананово-лимонном Сингапуре», — простонал в отдалении клаксон.
У нее, действительно, негде было ночевать. У нее никогда не было собственной жилплощади, только койка в чужой комнатушке.
Лет тридцать пять назад в город вернулся Константин Христофорович, пожилой грек, высланный в свое время из города вместе с другими греками. Константин Христофорович вернулся с деньгами и даже выкупил свой прежний дом у новых случайных владельцев, которые не прижились на юге и, не в пример другим, тоже предпочли вернуться с деньгами на свою нечерноземную родину. Константин Христофорович жил один-одинешенек, и к нему начала ходить длинноглазая, стройная, совсем еще юная абхазка Марина. Она мыла в доме полы, стирала белье, готовила, как умела. Когда Марина забеременела, Константин Христофорович всерьез намеревался жениться на ней, но скоропостижно умер. Дом отошел к его дальней родне. О Марине с ребенком никто даже не вспомнил.