Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Переулки вывели нас на открытое место. Мне оно представилось весьма обширным. За высокими липами не было видно края. И под высокими липами неутомимо сновали люди. Каждый искал каждого. Искомым был каждый встречный. Я не видел рукопожатий. При встрече лишь наклонялись один к другому и то ли целовались, то ли перешептывались. Я подумал, не приглашен ли я по ошибке на слет старых друзей, быть может, окончивших одно и то же учебное заведение, но вдруг и мне на ухо зашептал встречный, касаясь щекой моей щеки. Подобные встречи то и дело повторялись. Не знаю, что я воспринимал: певучий шепот или размеренное дыхание. Казалось, вот-вот я расслышу отчетливое слово, но оно как бы таяло в теплой волне. Полагаю, что и мои партнеры воспринимали то же самое при встрече со мной. Одно несомненно: я чувствовал непривычный прилив сил. Крепло головокружительное ощущение: соприкасаясь друг с другом, мы танцуем некий общий танец, водим хоровод с непрерывно перемещающимся средоточием, Вскоре я увидел это средоточие. Среди нас ходила женщина, не молодая, не старая. Волосы у нее были золотисто-каштановые, словно обсыпанные липовым цветом. При посредстве всех остальных каждый из нас шел на сближение с ней. Мы только передавали друг другу дыхание ее шепота, пока сам этот шепот не проник в уши горячим ладом угадываемого слова…

Вечером в квартире я застал мою жену. Я давно уже не надеялся на ее возвращение. На другой день сослуживцы льнули ко мне, как будто продолжался вчерашний слет, и я все время ждал, не послышится ли в ухе знакомый

горячий шепот. Было о чем пошептаться. В нашем отделе предстояло большое сокращение, и я приготовился к худшему. Однако сократили не меня, а двух других сотрудников. Я торжествовал в душе, хотя мне пришлось принять на себя их обязанности. Прилив сил продолжался, и я с успехом работал за троих. Отношения с женой наладились. Люди тянулись ко мне, и я, по-моему, оправдывал их ожидания. Впервые в жизни меня хватало на все. Я был бы счастлив, если бы не подспудная тревога, столь свойственная мне: всегда ли так будет, надолго ли меня хватит? (.мое нынешнее благосостояние я связывал с поездкой в Мочаловку. Вновь и вновь я спрашивал себя, что, собственно, произошло в тот день. Меня поражало обилие воспоминаний. Можно было подумать, что я из года в год участвовал в таинственном слете, а не ездил туда один раз. Я пытался восстановить в памяти факты, а меня преследовали ассоциации, даже что-то вроде видений. Все новые и новые версии произошедшего озадачивали меня. Дело осложнялось тем, что исчезла рукописная книжка с текстом и рисунком. По-видимому, я обронил ее в Мочаловке. День и ночь и силился отличить прочитанное в книжке от пережитого в Мочаловке, но одно накладывалось на другое в изобилии подробностей, действительных или воображаемых. Особенно мучило меня то, что я не могу вспомнить стихов из книжки. Ритм жужжал во мне, как в немеющем теле кровь, только слова отсутствовали.

На следующий год пятнадцатое июля было рабочим днем. Я заранее выхлопотал себе отгул, хотя полагал, что очередной слет состоится накануне в воскресенье. Софьин Сад я нашел без труда. Под липами гуляло довольно много народу, как будто повторялось прошлогоднее. Однако вскоре я убедился, что люди просто гуляют, как всегда по выходным. Не наблюдалось ничего похожего на поцелуи-перешептывания. Я не замечал никаких намеков на общий танец. Хоровод с перемещающимся средоточием не выстраивался, и, главное, я не мог найти этого средоточия. Не появлялась женщина с каштановыми волосами, как бы обсыпанными липовым цветом. Не появилась она и на другой день, когда я использовал свой отгул. В понедельник под липами гуляющих было мало, и я тщательно обследовал Софьин Сад. Я обольщался относительно его размеров. Очень скоро я наткнулся на забор очередной дачи. В сущности, я бродил даже не в парке, а на пустыре, не таком уж просторном; в заблуждение вводили разве что старые липы. От нечего делать, я разыскал поселковую библиотеку, где имел возможность ознакомиться с краеведческими материалами по истории поселка. Среди этих материалов мне встретилось, наконец, название «Софьин Сад». Сведения о нем подавались как местная легенда. Согласно легенде, поселок начался с усадьбы некоей Софии. Ее фамилии никто уже не помнил. Усадьба сгорела, сад запустел. Однако София время от времени появляется в своем саду. Она не стареет. Может быть, это не она сама, а ее дочка, внучка, правнучка, но, так или иначе, встреча с ней приносит счастье.

С того дня я зачастил в Мочаловку. Не исключаю, что мои постоянные отлучки ускорили окончательный разрыв с женой. Не мог же я признаться ей, куда и зачем я езжу. Уход жены огорчил меня, но не слишком. Конечно, это тоже был симптом, но не самый опасный. Хуже всего было то, что я сам чувствовал: мои жизненные силы идут на убыль. Теперь уже никто не мешал мне ездить в Мочаловку, и каждый день после работы я отправлялся в Софьин Сад. Одно время я даже снимал комнату в Мочаловке, но и это ни к чему не примело. Софию я неожиданно встретил в городе, когда спешил на работу. София шла впереди меня с непокрытой головой, и снежинки таяли на ее золотисто-каштановых волосах, как будто обсыпанных липовым цветом. Я догнал се и пошел с нею в ногу, не зная, что сказать. София ничего не шепнула мне на этот раз, она только напевала про себя:

С душою душа даже в небе цела; И кто бы, неведомый, нас не рассек, В раю человек человеку — пчела, И ты пчеловек, если ты человек.

Да, это были стихи из потерянной рукописной книжки. Их нашептывали мне участники слета в Софьином Саду, их же слышали в моем ответном шепоте. Я остановился, пораженный, и не заметил, как София исчезла навсегда.

Исчезновение Софии не очень опечалило меня. Мне казалось, что я всё понял. Так началось мое увлечение пчелами. Я принялся читать книги о пчелах, на работе пропагандировал прополис и пергу. Мой авторитет снова поднялся, что, вероятно, отсрочило сокращение, теперь уже явно грозившее мне. Я симулировал прежний прилив сил, уверял, что золотой век назван золотым не по цвету золота, а по цвету меда. Придерживаясь медовой диеты, я всем навязывал ее как средство, не только укрепляющее здоровье, но и возвращающее золотой век. При этом работа не давалась мне. Везде и всюду я чувствовал себя лишним. Так, наверное, чувствуют себя трутни перед изгнанием из роя. Я притворялся пчелой, и притворство не могло не кончиться срывом. На улице я танцевал пчелиный танец, нашептывая на ухо прохожим стих Софьина Сада…

Выйдя из лечебницы, я получил пенсию по инвалидности. Так я и живу, вернее, умираю. Меня изводит диабет, следствие медовой диеты. Сначала я думал: не смешно ли, меня погубило фонетическое недоразумение. Мне послышалось: «в раю человек человеку пчела», а следовало прочитать «в рою», то есть в рое. Теперь я понял: произошла морфологическая катастрофа, когда выпало начальное «п» и пчеловек оказался человеком. Вот что рассекло нас, и мы вымираем порознь, пока мы человечество — не пчеловечество.

Omnia Mea

В конце двадцатого века Московский областной архив обратился к писателям, ученым и художникам с предложением принять на хранение их личные архивы. На это предложение откликнулись немногие. Понятие Личного архива устаревало к тому времени. Одних удерживала скромность, других скрытность, а у третьих, самых многочисленных, просто не было архива, так как они опубликовывали каждую строчку, едва она возникала. Чем ценнее оказались для исследователей сохранившиеся архивы. Особое внимание привлек один из них. На первый взгляд он выглядел как хаотическое скопление разнородных материалов. Попадались фрагменты, несомненно, оригинальные, но преобладали выписки из первоисточников, развернутые конспекты, цитаты в оригинале и в переводе. Немудрено, что сначала мы все были склонны предполагать: архивом ОМ 84 представлен круг чтения, если не совсем типичный, то весьма характерный для изучаемой эпохи. Наши современники в своей массе вряд ли представляют себе, каких усилий иногда требовали в те времена поиски необходимой книги. Нам достаточно нажать на клавишу, и перед нами пройдет на экране любая программа. Древнеегипетские иероглифы сменятся текстом Фомы Аквинского, а китайская «Книга перемен» — прямым репортажем из черной дыры, Между тем еще и в двадцатом веке книга нередко возвращалась в недоступность, погостив у вас в руках несколько дней, и пространные выписки составляют едва ли не большую часть всего написанного тогда. Недаром Арсений Шван различает в истории человечества каллиграфическую и полиграфическую культуру. Согласно его теории, «Божественная Комедия» могла возникнуть лишь в эпоху, когда стих диктовался и переписывался от руки, тогда как

«Бесы» Достоевского — детище печатного станка, а печатный станок и дантовская терцина несовместимы. Поэтому Арсений Шван склонен рассматривать архив ОМ 84 как рецидив и реакцию каллиграфической культуры на полиграфическую, как попытку подтвердить, усвоить и освоить полиграфическую культуру каллиграфией. Руководствуясь аналогичными гипотезами, Порфирий Мних уподобил архив ОМ 84 знаменитым «Коврам» («Stromata») Климента Александрийского и увидел в архиве продолжение древнерусских «Цветников», цитирующих и толкующих заповеданную мудрость. Однако проблема предстала в новом свете, когда Корнелий Волот решился подвергнуть креациографическому анализу текст «Слова о полку Игореве», обнаруженный в архиве ОМ 84. Графологический, а потом креациографический анализ, проведенный компьютерами, устанавливал: «Слово о полку Игореве» в архиве ОМ 84 | переписано почерком автора, или, точнее, человек, переписавший таким почерком «Слово о полку Игореве», не мог не быть его автором. В растерянности, вызванной сенсационным открытием, сначала послышались голоса, утверждавшие, будто «Слово о полку Игореве» — подделка, еще более поздняя, чем предполагалось. Не составляло труда опровергнуть подобные домыслы. «Слово о полку Игореве» фигурировало в русской литературе, по крайней мере, за двести лет до архива ОМ 84. Очевидно, не заслуживал даже опровержения слух, будто новоявленный переписчик «Слова» был реинкарнацией или перевоплощением неизвестного древнего автора. Кстати, в архиве ОМ 84 обнаружилось много аргументов, направленных против метемпсихоза и теории вечного возвращения. Предмет или, лучше сказать, герой нашего исследования упорно доказывал свою единственность и неповторимость при всей универсальности своих интересов. Он явно отстаивал реальность своей личности, отказываясь раствориться в некоем космическом потоке сознания пусть даже ценою безличного бессмертия. Да и креациографический анализ вскоре дал еще более ошеломляющие результаты. Почерк нашего героя свидетельствовал о том, что он является автором буквально всех материалов, представленных в его архиве, в том числе общеизвестных фрагментов Новалиса. Более того, для нашего героя как бы не было иностранных языков. На всех языках его почерк оставался почерком автора по всем креациографическим признакам, а они, как известно, не поддаются имитации, не говоря уже о подделке. Даже тогда, когда хронология ручалась в том, что перед нами оригинал и перевод, почерк не позволял определить, кто кого переводил: наш герой Китса или Китс нашего героя. Ситуация особенно осложнялась в связи с древнекитайскими иероглифами. Казалось, древнекитайский автор переводил текст, которому предстоит возникнуть тысячелетия спустя, так что сам термин «перевод» становился неуместным. Хронологические критерии смещались, смешивались и начинали смешить. Давал себя знать некий общий знаменатель, непреложный, но неуловимый.

Не скрою, мы были поставлены в тупик. Признаемся: наша культура на протяжении веков забыла, что такое почерк. Диалектограф услужливо фиксирует наши едва сформулированные мысли, а креациограф запечатлевает и наши видения. Для нас исчезла разница между замыслом и осуществлением, основополагающая для духовной жизни прошлых эпох. С помощью креациографической аппаратуры мы моделируем творчество. Наш художник может создать картину, ничего не рисуя руками. Он ее видит внутренним взором, и креациограф являет ее нам. Нашему композитору нет нужды записывать партитуру. Креациограф записывает ее вместе с музыкой, конструируемой внутренним слухом композитора. Писать же нам вообще не приходится никогда в нашей повседневной и в творческой деятельности. Даже для маленьких детей чистописание и рисование — скорее игры, чем занятия. Собственно, почерк практически не вырабатывается у нас. Лишь в последнее время мы задаемся вопросом, не утрачено ли нами вместе с почерком нечто насущное, не подвергается ли наша культура удручающей нивелировке, не принимаем ли мы неограниченную креациографическую возможность за само творчество.

Возражая Арсению Швану, должен прямо сказать: архив ОМ 84 нельзя причислить к памятникам каллиграфии. Почерк нашего героя в детстве считался просто плохим, и он упорно пытался исправить свой почерк, копируя прописи. С этих копий и начинается архив. Но даже тогда почерк нашего героя отличался неповторимым креациографическим своеобразием, и копируемые прописи превращались в «зеркало детской души», как говорили в те времена. Каждая строка развертывалась лирической сюитой, а страница выглядела как автопортрет. Почерк нашего героя менялся всю жизнь, усугубляя свою знаменательность. Особую откровенность этот почерк приобрел после небольшой личной драмы или трагикомедии, пережитой предположительно летом 1956 года. Наш герой подвизался тогда в качестве домашнего учителя при профессорской семье, снимавшей дачу под Москвой. Он давал уроки немецкого языка профессорскому сыну и не сумел уклониться от лирической дружбы с очаровательной матерью ребенка. Уроки начали чередоваться с прогулками в лес, где новую Диотиму и нашего героя однажды застигла бурная летняя гроза. Они возвратились на дачу, насквозь промокшие, что навлекло на них подозрения профессора, по всей вероятности необоснованные. Профессор по-своему отомстил нашему герою. Вместо денег за уроки он отдал ему пишущую машинку, давно пришедшую в негодность. В архиве ОМ 84 имеются листы, перепечатанные на этой пишущей машинке. Шрифт почти не поддается расшифровке, но перепечатывался, по-видимому, перевод гёльдерлиновской элегии «Плач Менона о Диотиме». Тут же оригинал и перевод элегии, переписанные от руки, так что каждая буква, действительно, плачет. Судя по этим письменам, дальнейшая судьба Диотимы также не была счастливой. С тех пор наш герой страдал непреодолимым отвращением к пишущим машинкам. Он так и не выучился печатать на них, что весьма затрудняло его дальнейшую литературную работу: издательства требовали текстов, перепечатанных на пишущих машинках. Наш герой без конца переписывал свои тексты для машинисток, не подозревая, что до нас дойдет его графологическая исповедь.

Одновременно с гёльдерлиновской ситуацией в жизни нашего героя возникла фаустовская, в отличие от первой, длившаяся долгие годы. Его стал преследовать искуситель. Встречи с ним регулярно продолжались до самой смерти нашего героя. Нам трудно определить реальную функцию искусителя. У нашего героя его демоническая природа не вызывала сомнений. Не решаюсь категорически утверждать, пытался ли искуситель исцелить нашего героя или покарать его, но, бесспорно, он жестоко мучил его. Особенно изнурительным было испытание лицом, числом и временем. Искуситель требовал, чтобы наш герой определился, назвав себя, а тот не мог этого сделать, не назвав себя Калидасой, Кретьеном, автором «Слова о полку Игореве», Новалисом, Гёльдерлином, Артюром Рембо. «Так имя вам легион?» — ядовито спрашивал искуситель. «Это вам имя легион», — отвечал наш герой, «Но кто же вы такой?» — спрашивал искуситель. Ответ был неизменен: «Omnia Меа…»

Подлинная трагедия началась, когда к помощи искусителя прибегла жена героя. Ее светлый след в архиве трогает, С ее появлением почерк расцветает, обретая певчие корни. И вдруг эти корни начинают жалобно кричать, как мандрагора, выдергиваемая из земли. Жена героя пришла к искусителю и сказала: «Я устала». То есть устала жить одновременно с Кретьеном, Вольфрамом и с Владимиром Красным Солнышком… Искуситель научил ее, как поступить. Эльза вновь задала своему Лоэнгрину запретный вопрос: «Кто ты родом и как твое настоящее имя?» Далее следует цепь загадок. Почерк отключает креациографическую аппаратуру ослепительной отчетливостью своей многозначности. Одновременно прочитывается естественная смерть, самоубийство и уход. Но загадка загадок даже не в этом. Получается, что герой писал своим почерком до того, как родился, и продолжает писать после смерти. В результате не удается идентифицировать героя ни с одним из известных нам имен. Его юридическая подпись всюду отсутствует. Каждая страница увенчана лишь надписью «Omnia Меа».

Поделиться с друзьями: