Будут неприятности (сборник)
Шрифт:
– Да что я сам? Мне этот домик самому нравится… Пусть бы стоял… Хлеба не просит…
Видим домик. Белый, изящный, с колоннами. Но запущенный и облупленный так, как можно запустить дом, если поставить себе эту цель, и никакой другой больше.
Она же, «соплячка», молчала и раскачивалась на фоне старой усадьбы, высотной новостройки, вырубленного сада и нескольких тоненьких, почему-то сохранившихся возле усадьбы березок.
Перепрыгивая через канавы, приближается милиционер.
Ему навстречу бежал прораб.
– Никакой ценности дом не имеет, – кричал
– Слезай! – мягко сказал милиционер. – Чего толпу собрала?
– Крови жаждут! – ответила девочка. – Вот он батон сожрет и будет мною шваркать! До мокрого места.
– Шуток не понимаешь, да? – закричал тот, что с батоном.
– Ты чья? – спросил милиционер.
– Государственная, – ответила девочка. – Значит, ничья. Шваркай, дядя, скорей! У меня ноги сомлели.
– Господи! Господи! – кричала немолодая женщина.
Она бежала, расстегнув пальто, и так махала руками девочке, что толкнула стоящего и наблюдающего пожилого мужчину в каком-то линялом, зашорканном берете.
– Оля! Оля! – кричала женщина. – Они не будут! Они не будут! Академик, святой человек, с ними не согласен! Он им не подписал. – Подбежала к прорабу и сунула ему какую-то бумагу.
Потом кинулась к «бабе» и, причитая, стала снимать Олю.
– Дурочка моя! Раймонда Дьен!
Мужчина в берете пожал плечами и ушел, насвистывая какую-то странную мелодию из нескольких песен сразу.
Дверь, на которой написано «Группа фильма «За океан и обратно».
В нее вошел человек в берете.
Комната полна народу. В центре ее стоял режиссер в позе «воздев руки горе». Видимо, он много говорил до того, а сейчас была немая сцена. Человек, который вошел, снял берет и стал почему-то бить им по колену, будто выбивая из него пыль.
В той же позе – «руки горе» – режиссер закричал сразу очень высоким голосом, отчего и сорвал его тут же до фальцета:
– Я пишу докладную, Иван! Ты не понимаешь моей интеллигентности… В конце концов, у тебя было три месяца… – Он уже почти сипел. – А ты приводил каких-то… Кх-кх-кх… Ме-дуз…
– Кого я приводил? – тихо спросил человек, стуча беретом по колену.
– Ме-дуз… Дайте воды, черт вас возьми. – Все одновременно, кроме Ивана, кинулись к графину. Он был пустой…
Толпой побежали за водой.
Режиссер всем своим видом изображал отчаяние, остальной народ изображал сочувствие, Иван же зачем-то растягивал берет во все стороны и молчал.
Принесли воду. Режиссер, кривясь, залпом выпил стакан и сказал твердым баритоном:
– Последнее предупреждение, Иван… Самое последнее… Мне нужен характер… Личность… Маленькая, но стальная девочка…
– Раймонда Дьен, – сказал Иван. – Ладно, я пошел… – Он нацепил на ухо побитый и растянутый берет и покинул комнату.
– Кто такая Раймонда Дьен?.. – застонал режиссер. – Кто она? Я забыл напрочь.
Все пожимали плечами, переглядывались. Так и не вспомнили.
Сначала мы видим глаз. Большой, красивый, в комочках туши на ресницах, с небесной синевой на веке. Глазу
трудно скрыть восхищение самим собой, выражение его такого, что мы должны понять – не каждому такой глаз дается. Это редкий, уникальный глаз.А потом возникает рука, как бы со стороны, отнимает зеркальце, грубо отнимает, не ценя красоту, и мы увидим ту самую девочку Олю с «бабы», которая в халатике сидит по-турецки на кровати и смотрит на нас двумя разными глазами – парадным (мы его уже видели) и обыкновенным, который на каждый день.
Оставшись без зеркальца, Оля держит в одной руке кисточку для ресниц, в другой, вытянутой, тушь, в которую поплевывает в этот самый момент ее соседка с другой кровати, в таком же точно халатике. Эта другая девочка остервенело малюет в черный цвет абсолютно рыжие и короткие ресницы, что выглядит смешно и грустно одновременно. Потому что – выясняется – рыжесть никуда человеку не деть. Это Катя.
От одинаковых халатиков кажется, что девчонок много, хотя на самом деле их шестеро. Они все сидят по-турецки на примитивных кроватях и занимаются с упоением черт знает чем.
Одна нарисовала себе такие губы, которые «носили» когда-то давно-давно, в эпоху немого кино. В эту эпоху жили бабушки, а может, и прабабушки наших девочек. Это Лорка-великанша.
У другой же на щеке нарисован цветочек. Наверное, где-то это виделось… Это Муха.
А у третьей вообще оказались две абсолютно разные половины лица. Одно «под китаянку», другое «под негритянку». Это Лиза.
У Фати-татарки – сплошная на лице грязь.
Зеркальце, и помада, и тушь, и коробочка самой дешевой розовой пудры, облаком разлетающейся по сторонам – все общее.
И все эстафетно, в строгой последовательности передается из рук в руки. А потому наша Оля так и продолжает сидеть с одним нарисованным глазом. Она терпеливо ждет своей очереди.
Девочки разговаривают.
Это довольно хитрый разговор, в котором вопрос не обязательно требует ответа, а одно слово, для постороннего – пустое, для них – целая речь.
– Экскаватор…
– Запросто…
– Сыпануть в него гравия… И абзац!
– Колония…
– А Клавдя?
– Умом тронется…
– Голодовку?
– Ой! Ни за что! Умру… У меня такая природа. Я бы все время ела…
– Мри на здоровье…
– Дипломатов ненавижу…
– Им быстро строят…
– Можно кафель побить…
– Колония…
– Клавдя… Вот наше горе…
– У нее пульс сто двадцать в покое. Тук-тук-тук… На улице слышно.
– Идиотка старая! А бегает, как здоровая…
Время от времени то одна, то другая вздыхает перед тем, как проштампованным детдомовским полотенцем вытереть глаз ли, щеку с цветочком или губы. Не сразу ведь достигается нужный художественный эффект. Помучаешься…
Дверь комнаты закрыта ножкой стула. А окна загорожены, чем Бог послал. Портфелями, подушками, альбомами, а то и просто газетами. Дело в том, что в комнате нет штор. Болтаются вверху ненужные колечки. На одном висит пришпиленное булавками платье с отпущенным подолом. Нитки на подоле шевелятся, как щупальца.