Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Короче говоря, мне гораздо ближе и понятней птолемеевская модель, которую мы знаем еще со школы, а вовсе не пропасть набитая звездами. Я так и вижу нас плененными в хрустальном яйце, охваченном гармонией сверкающих обручей, что тревожно мечется по Божьей ладони. Если ж предаться праздносмыслию, как наши ученые педанты, то и бесконечность им потом выдаст какой-нибудь фортель, и время взбунтуется. У какого-нибудь умника в конце концов пространство окажется криволинейным или, там, он заявит, что, мол, время зависит от скорости. А его, например, ученик, что и вовсе нет ни пространства, ни времени. Уж мне поверьте, лишь стоило им начать, и до такого безумства докатятся. И это будут вовсе не только научное мнение, годное для ученых конференций и отраслевых бюллетеней. Те, кто уничтожил мир, так сказать, теоретически, не успокоятся, пока его не уничтожат физически. Разрушительная сила теорий наверняка воплотится в созданье страшного оружия, по сравнению с которым и архимедовы баллисты, и греческий

огонь, и даже китайские пороховые петарды покажутся детской забавой. В общем, педанты и научные злоумышленники, как хотят, а я лично буду коротать век под небесной чашей, исполненной не распылившейся в бесконечном пространстве благодатью.

Помню пафосный миф о покоренье Космоса, занудно расцветавший в годы моего детства, когда еще было принято верить в небылицу о безбрежном пространстве. Я-то ему вовсе не был подвержен, этому вроде и вдохновляющему порыву покорить беспредельность. Но – дело в том, что мне было совсем на Земле не тесно. Имеющему тогда в запасе всего горстку слов, но беспредельное как раз воображенье, мне было, если где тесно, то в своем времени, я буквально задыхался от своего душевного переизбытка, для жизни обременительного. Но зачем стремиться куда-то, если, например, старый дом по соседству, изукрашенный чужеродным эпохе орнаментом, я мог разглядывать часами, не уставая. Он манил меня гораздо больше далеких созвездий, своей причастностью другим, куда изобильней, чем окружавшее, духовным пространствам. Дом-то, скажем, был самый обычный, – его снесли недавно, заменив новоделом, – не великое создание зодчества, всего-то рядовой свидетель былого. Но именно что символ, значок, веха. Как дерево, шелестеньем кроны свидетельствует о глубоко запущенных в почву корнях, так и ветхое строенье намекало на существованье неведомых мне плодородных мифов и высоких абстракций. Оно подает мне сигнал странности, к которой я с малолетства чуток. Тогда мне, наивному, казалось, что я избыточен понапрасну. Будто для того лишь маялась душа, чтоб тело праздношаталось по стогнам бытия.

Я не дитя спокойных времен, мне родней накренившийся мир. Но и в эпохи благоденствий, в общем-то, уместен, как ненавязчивый, деликатный гость. Я ведь осторожен, как никто другой, переживая стеклянную хрупкость мирозданья. В уютные времена я, пожалуй, даже наверняка, ненасущен миру, но я и постоянно бдящий, словно резервный полк, приберегаемый для решительного сражения. Не думаю, что это лишь моя спасительная иллюзия. Ведь мне и впрямь удается расслышать раньше других зловещий скрип, стремящих во все концы света опасных трещин и прозреть вдруг багровеющее око всевластного созерцателя нашей жизни. Тут-то я и обретаю смысл, моя избыточность и чуткость делаются ненапрасными. И сам я оказываюсь необходимой заначкой промотавшегося гуляки.

При любви к человечеству в целом, могу ль не быть равнодушным к его каждой отдельной особи, коль для меня они всего только вариации на единственную великую тему, которой отзываюсь дребезжаньем всех моих душевных и духовных струн; частный случай пока не познанного мной вселенского закона? По своей уж натуре я взыскую всеобщего и презираю частности. Но я и уважаю такую приоритетную, что ли, частность, как отдельное человеческое существо. Постоянно себе твержу, – и ангелок не дает забыть, – что и малейший, и мельчайший угоден высшей силе, как ее ни назови, возлюблен ею и взыскан. Даже вот моя соседка, которая неизменно, уже полвека, остается мерзкой старушонкой, – ох плачет по ней топор какого-нибудь честолюбца. Но я-то понимаю, даже и без напоминаний ангела, сколь обильная, радостная слеза умиленья прольется из всевидящего ока, если в этой омертвелой душе родится хоть мизерное живое чувство, на которое та вряд ли способна. Впрочем, может, здесь я и не совсем прав, – ведь эта склочница и стукачка подкармливает бродячих кошек, загадивших весь подъезд, а я и свою-то единственную иногда кормить забываю.

Трудно представить, что мы с нею вместе канем в непроистекающий век и там будем струиться, как и тут – по соседству, сверкая всеми качествами нам дарованных благодатью совершенств. Но я все ж, хоть и с трудом, представляю, как ее душа, закореневшая в коммунальных склоках, поначалу сварливая, потом очистится средь чистейших небесных сфер и будет тихонько тренькать на какой-нибудь астральной арфе, услаждая мой слух. Ведь чтоб стать совершенством нам будет отпущена всеискупающая вечность, которая наши грехи сотрет в порошок.

Раздел 4

Помянул соседку лишь потому, что для меня, пусть мелкий, но постоянный соблазн, испытанье мой любви к человечеству, это единственное, пожалуй, существо к которому я не испытываю равнодушного благоволения. Но она и безумье, отчаянность моей веры в совершенство вселенского закона, который – милость, любовь, благодать. «Ты близок к истине, – как-то мне сказал ангелок, – настолько, что и не разглядеть ее». Так он ответил на мою глубокомысленную реплику о самих корнях мирозданья. Ведь мы с ним и философствуем охотно. Похоже, он самый терпеливый мой собеседник. Конечно, он причастен к горним тайнам, но в какой мере? Пронизанный чувством, мой ангелок вряд ли мыслитель в расхожем понятии. У него заметна плохая

философская выучка и полное отсутствие книжных знаний. Мне пришлось убедиться, что он не знаком даже с элементарными философскими понятиями, терминологией и проблематикой. Я-то ведь кой-чего поднабрался, гуляя об руку с наверно лучшим их моих учителей, – может быть, единственным стоящим, истинным любомудром: хотя и вторичным мыслителем, но исключительно добросовестным и эрудированным компилятором, – в роще Академа, загаженной пивными бутылками и обертками от попкорна. А вот мой ангел к обученью оказался вовсе невосприимчив. Но мудрость сквозит в каждом перышке его крыльев. И слушатель он замечательный, – верю, что в нем надежно запечатлено мое каждое слово.

У меня ведь практически нет достойных собеседников, даже и просто внимательных слушателей. Сослуживцы слегка тупоумны, практичны и равнодушны к метафизике. Друзья – напротив: каждый носится со своей метафизической блажью, ловит за хвост ускользающие виденья смысла. Их покалеченные души глухи, слепы, бывает, что и немы, по крайней мере, косноязычны. Про кучера и кухарку даже и не говорю – они оба ленивы, притом любопытны, но как-то по мелочам. Им бы только стянуть чайную ложечку или мои парадные шпоры да посплетничать о хозяине с окрестными простолюдинами. Оруженосец им под стать, рассуждать он как раз любит, но только о политике: такую чушь несет – уши вянут. Что остается? Воззвать к животным, как тот босоногий монах, что на моих глазах проповедовал птицам? Пытался. Моя борзая умна по-своему, многое понимает и в своем подобострастии готова внимать мне часами, согласно подвывая. Но это ж не бескорыстно, она-то уж прагматична до кончика хвоста – на все готова, лишь бы выпросить косточку. Завел кошку – существо мистичное и сокровенное, но, увы, оказалось, еще более моих сослуживцев равнодушное к метафизике, может быть, потому что сама собой – метафизика въяве.

Так я и остаюсь наедине, не считая ангела, со своим душевным избытком, побуждающим в тихие годы лишь философствовать, как умею, можно сказать, киснущим без применения. В детстве мне часто являлась мысль, что я угодил не в тот век, которого достоин, в серый век бесцельного бытия, без великих страстей и прозрений, в серенькое преддверье ада иль рая. Но ведь вот промелькнули столетия, а я даже и не замечал перемен. Проворонил два ледниковых периода, ядерную зиму, а всемирный потоп, вызванный глобальным потеплением, заметил, лишь когда уже волны плескались прям под моими окнами. Должно быть, дело во мне самом или, пусть, в неизменности человеческой природы.

Я в себе подозревал большие таланты, но совершенства достиг не в едином творчестве. Вопрос: берег ли я их, как рачительный скупец, или, наоборот – как мот, растратил на пустяки, в своем грошовом бытованье просто-человека? Не смог мне ответить и ангел. В моей душе будто роились великие поэмы, губы, случалось, уже начинали трепетать в божественном лепете, но с них не срывалось ни единого слова. «Дурацкая у тебя манера губами жевать и закатывать глаза. Иди проверься, может, у тебя скрытая эпилепсия», – посоветовал друг, кстати, врач, пусть и патологоанатом. Проверяться я не пошел, хотя знаю, что эта священная болезнь тоже способ изжить душевный избыток. Мне ж она не подмога, излишек мой не только, даже не столько душевный, сколь духовный.

Да еще и звуки роились в моей душе, но им всегда не хватало какой-то мелочи, чтоб стать музыкой. Еще и объемы, мной творимые в сновиденьях, которые полнятся изваяньями, что достойны великого мастера, и постройками невиданной красоты. Причем не лишь намеченными, а во всей полноте, глубокой разработке деталей, к которым, я, как признал, наяву равнодушен. Я мог бы стать скульптором или, скорей, архитектором, ибо тонко чувствую архитектонику пространства. Мог бы и мыслителем, если б моя вполне изобретательная мысль не была б так подвластна чувству. Но предпочел бы званье художника. Я завидовал вовсе не только великим творцам, но и мельчайшим из малых – графоманам, обивающим пороги редакций, мазилам, мнящим себя гениями, кое-как ляпая на холст тошнотворные пятна или какой-нибудь черный квадрат изображая своими фекалиями. Любому, короче говоря, кто возгласил зло и дерзко: «Я творец, и все вы катитесь в жопу!».

Как бы я мечтал обрести их сокровенную, чуть истеричную повадку, их горделивое самоощущенье. Но так и не отыскал в себе этой дерзости. Может, дело в семейной традиции, – мои предки в большинстве люди скромных, позитивных профессий: охотники, земледельцы, скотоводы, учителя, врачи, инженеры, химики, фармацевты, антиквары, юристы, депутаты парламента от оппозиционных фракций. И ни единого, даже самого незадачливого творца. (Ну, не считая одного, разве, кто изобрел зубочистку и клюшку для гольфа, что, скорей, из области семейных преданий.) Но миф о творце-художнике в поколеньях оставался незыблем. К любому художнику, даже явной бездари, мои предки относились с почтеньем и опаской, будто к пророку и безумцу, который еще неизвестно, какой фортель выкинет, одновременно сверх– и недочеловеку. Он виделся моим немудрящим предкам насельником великих миров, первопроходцем глубин и высей, знакомцем и бесов, и ангелов, святым безумцем, зачумленным. От них старались держаться подальше, от этих опасных существ, твореньями коих всем положено восхищаться.

Поделиться с друзьями: