Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Без ехидства, а с глубокой печалью предвижу, как жестоко человеку предстоит за это расплатиться! Даже и смерть любого из нынешних полулюдишек не трагедия, ибо не последняя истина, а успенье во лжи. Поверь, что я, книжный герой, сорвавшийся с бумажных страниц, куда как живей, чем они, напоминающие разве что косноязычный и безграмотный интернетовский блог. Да, я, может, и вымысел, и фантазм, – чей-то или всеобщий, – себя иногда чувствовал единственным живым человеком в толпе масок, функций и фикций; манекенов, облеченных ложью прет-а-порте. (Вот ведь томительный парадокс!) Ваши богословы не преминут меня обвинить в кощунстве: мол, я вовсе отрицаю в вас человеческую, тем самым Божественную природу, коль манекен внутри пуст и бездушен. О нет, уверен: Божественные объятья уж столько веков вас ожидают распахнутыми, но вам милее демонические объятья полуправды.

Ты вправе предположить, что я проклинаю настоящее и будущее, поскольку исконно консервативен, как персонаж давно уж написанной, даже если и прочитанной людьми, то наверняка ими позабытой книги, где дремлет позавчерашняя мудрость. Да, я не уповаю на «завтра» мира, которое уже настало, однако еще грядет

и послезавтра, которое с отчаянной силой ему возвратит трагедию. Поверь мне, последнему книжному романтику, неважно, добра или зла. А пока, в своем «завтра», когда мой миф уже был низведен к анекдоту, я решился, нет, не отдаться на волю победителя, а напротив: наконец отринуть опостылевшие маски, проявив собственную волю. Давно списанный в маргиналии жизни, сделавшись сноской, ссылкой, кратким комментарием, абзацем во всемирной энциклопедии, страшилкой для незрелых душ, идиотским комиксом, дурашливым силуэтом на пивной пробке, я решил предстать урби и барби в своем истинном, героическом облике. Зачем, спросишь ты, мне, признающему только Высший суд, что вынесет справедливейший приговор всем нашим бездарным судьбам (наверняка нас признает легковесными вместе с нашим коробом чужих мнений, невыстраданных поступков и мелких смердящих грешков), предаваться суду господ полупочтенных, полуправдивых и неполновластных, неспособных приговорить ни к смерти, ни к бессмертию? Зачем попусту метать бисер пред чьим-то свинством, притом будучи уверенным, что слово нынче бессильно, а истина и вообще-то невыразима (коль убедительно разоблачить ложь, истина сама собой воссияет)? Трудный вопрос, даже и для меня самого загвоздка. Но вот криминалисты утверждают, что любой преступник подспудно жаждет разоблаченья. У меня ж, литературного героя, это чувство будет лучше назвать «стремленьем к развязке». А возможно, дело в том, что я уже буквально захлебывался молчаньем, жаждал с конспиративного шепота наконец перейти почти что на крик: не таясь, без недомолвок возгласить осужденье меня разочаровавшему миру, швырнуть в его бесстыжие зенки крупицы мною намытой за столетья истины. Но, в общем-то, любому книжному персонажу свойствен, пусть и глубоко запрятанный, эксгибиционизм. Так отчего б не устроить роскошный финальный перформанс с полным саморазоблачением?

Вот это уж была сенсация так сенсация! Еще бы: воплотился архетип, миф обрел плоть, безликий – образ, безгласный – речь; вкупе Доктор Зло, Голдфингер, Джокер, Березовский (коль не слыхал, злодейский персонаж восточнославянского фольклора) и, хрен его знает, какие еще олицетворенья злодейства, – предался людскому правосудию (ха-ха!).

13

Не стану тебе описывать во всех подробностях комедию их гуманного судопроизводства, ибо подробности, как всегда, несущественны. Лишь подчеркну, что исключительно теперь гуманное человечество, уже многократно покаявшееся в своих былых зверствах, разумеется, не собиралось мне забить кол в задницу. Ему было важней меня заклеймить, чем засудить, то есть превратить в назиданье. Однако тут судили не меня, а саму истину, от нее упасая плоский мирок лишь только ложных объемов, ту самую, что выразима не словом, а поступком и жестом.

Забавное ж было зрелище. Один судья чего стоил! Облаченный в свою шутовскую мантию, сладострастно стучал молоточком, будто представляя, что заколачивает гвозди в мой гроб. Я и не знал, как величать его. «Вашей честью», язык не поворачивался, пусть даже честь не моя, а ваша. Попробовал «вашей милостью», но тут же осекся, поскольку не ждал от него никаких милостей, – да и звучало чуть раболепно. «Вашим высокоблагородием»? Какое уж тут благородство, тем более высшее. В результате, довольствовался нейтральным: «господин судья». И конечно, ни разу не назвал этот суд высоким.

Присяжные были ему под стать. Поглядел бы ты на этих двенадцать апостолов поганенького демона, на их лица с выраженьем какой-то замшелой серьезности. Лица, еще громко сказано! Вся эта дюжина – будто апофеоз безликости. На каждой физиономии словно почил тот самый демон. Верней, там присел, чтоб их целиком загадить. Это они, что ль, судьи моей бесконечно длинной жизни, всей той сотне масок, что я успел примерить? Ну да, разумеется, они меня судили не за умственные блуждания и нравственные муки, не за мой беспощадный идеализм, а за вполне конкретные уголовно наказуемые преступления: террор, массовые убийства, создание преступных сообществ, разрушенье материальных ценностей и еще восемьдесят семь, если не ошибаюсь, статей Международного кодекса, десяток из которых не имеет срока давности. Уклонение от уплаты налогов тут даже явилось каким-то добродушно-комическим привеском, хотя по нынешним законам – это тягчайшее преступление, хуже убийства. В целом достаточно, чтоб намотать срок в десяток вечностей. Но вот беда: не нашлось ни единого свидетеля моих преступных деяний. Одни слухи, толки. Да и какие могут быть надежные свидетельства в изолганном мире? Может, я один и есть, честный свидетель этого перевранного существования, которое будто не отсвет высшего бытия, а чья-то недостойная уловка.

Я и свидетельствовал против себя, – так им казалось, всем этим дамам и господам хорошим, плохим и всяким, этому сборищу созерцателей, соглядатаев и просто зевак, судей, прокуроров и присяжных, – как назначенных, так и доморощенных – которые были готовы меня закидать тухлыми яйцами и гнилыми помидорами, будто осипшего тенора или просравшегося политикана. А на самом-то деле я отстаивал себя, их самих от них самих и важнейшее – истину. Адвокатов я, разумеется, презрел: при отсутствии свидетелей, свидетельств и улик этому крапивному семени пришлось бы только бить на жалость (мол, трудное детство в эпоху тоталитарного режима) или уж в третий раз меня объявить психом. В людской жалости я не нуждаюсь, наоборот – сам остро жалею человечество. Психушки, правда, не боюсь, ибо весь нынешний мир – огромная психушка, а в психиатрические больницы попадают как раз люди самые здравомыслящие. Но ведь тогда будет обесценено мое вдруг прорвавшееся

слово, да и вся моя жизнь: анархист-идеалист, ратоборец добра или зла и уж не знаю, кто там еще, превратится в попросту маньяка, серийного убийцу. Нет уж, на дам человечеству такую потачку.

После того как прокурор, уж вовсе жалкий тип, пролепетал свои, так сказать, обвинения, грянула моя защитительно-обвинительная речь, пускай несколько захлебывающаяся, путаная, но до конца искренняя. Разбередилось утаенное слово после стольких уж лет молчания, речь потекла, смывая запинки, недомолвки, одолевая собственное косноязычие. Ее-то уж точно здесь приводить не буду, чтоб избежать вовсе не музыкальных повторов. Собственно, высказал все, что тут нашептал тебе из своего полубытия. – пусть не слово в слово и куда более пафосно.

Ты меня спросишь: и как же на мою пафосную речь откликнулись господа манекены? не отлетели ль мои слова от их целлулоидных лбов? Слушали затаив дыханье, угомонился даже и демон полуправды, сперва из-за плеча судьи мне строивший рожи. Мне почудилось, что вот-вот наступит момент истины, рухнет вселенская ложь и все манекены вочеловечатся. Однако нет, истина не сборола иллюзию. Вынужден признать, что я так и не достучался до этих, казалось, усопших душ. Сперва сгустившись, развеялись мои чары. Вновь тупо благодушными сделались лица, где лишь на миг промелькнула индивидуальность. Моя взволнованная речь обернулась литературным сочинением, подобьем романа, пусть даже бестселлера, но в любом случае плодом моей фантазии иль моего расцвеченного безумия. Вот он и приговор – меня, согласного, если окончательно кануть, то уж тогда в миф, принудительно, всеобщей волей вновь отправили в книгу, теперь уж навсегда. Таков был последний пируэт моей преступно-филантропической биографии. И вот ведь какой парадокс: это свершилось, когда я себя наконец почувствовал едва ль не в полной мере человеком, поскольку вдруг ощутил острую, чуть не до слез, жалость к малым сим, каждой из этих пусть только на миг пробудившихся душ, с их робким влеченьем к добру и доступностью веяньям духа; к их нелепым, трагическим судьбам, заплутавшим в непостижном мирозданье и всегда предстоящим гибели.

Я даже готов был покаяться, – не перед человечеством, а пред каждым человеком в отдельности, но не успел. Для меня наступил будто конец света. То есть обрушилась тьма, где пропал образ суда, ибо, словно крышка гроба, захлопнулся книжный переплет. Спешно собрав в этой книге крупицы, может, и запыленной, истины, я их напоследок метнул людям не как пыль в глаза, а как хлебные крошки птицам. Мечтавший стать в книге жизни точкой, а лучше – восклицательным знаком, или, в крайнем случае, пускай вопросительным, я сделался многоточием (вспомни оракула, что мне посулил незавершенность). Тоже все-таки не самая плохая судьба, – на мой вкус получше, чем быть двоеточием, тире, скобкой, точкой с запятой или, упаси бог, кавычками, обрамляющими цитату.

Но ты, кто ж такой, мой далекий, а может, ближайший друг, молчаливый адресат моих откровенных признаний? Блик ли моего автора, сосед ли по камере для буйно– или тихопомешанных, прилежный читатель или сам герой мною так и не написанного романа? Не вынырнет ли когда-нибудь твой образ мне навстречу из мутного зеркала, укоряя в чем-то или вопрошая? Вопросы риторические, но скажу тебе на прощанье, что в той тьме кромешной, где я очутился, перебрав в памяти множество, я в конце концов отыскал истинное слово, обратив к небесам простую, внятную мольбу. Я так и не обрел душу, оттого ни рая, ни ада, ни даже чистилища, но по милосердию Господа мирно упокоился в книге, где с тех пор так и существую эпитафией своему автору.

Плывет ли корабль?

Хроника безумного путешествия

Урна времян часы изливает каплям подобноВечности в море; а там нет ни предел, ни брегов;Веки в него протекли, в нем исчезает их след.Поэт XVIII века

Первый день путешествия

Давайте же, спешите ко мне, сирые, униженные, оскорбленные, поруганные, опоганенные; непризнанные гении, несбывшиеся полководцы, несостоявшиеся тираны; непонятые спасители человечества, философы, заплутавшие в собственных мыслях, беспочвенные мыслители; седьмые спицы в колесницах, камешки, отвергнутые строителями; все-все, короче, для кого дольний мир оказался чересчур хорош или слишком плох! Всех зову на борт своего корабля. Отплывем же к иным берегам, коль этот мир столь к нам неприветлив, и все его законы, будь то физические, уголовные или социально-экономические для нас непосильное бремя, – словно выдуманы каким-то злым гением, нам в укор или в насмешку. Будет нечто вроде корабля дураков, что в давние годы пускали по рекам, дабы избавить города от чужой дури и гениальных прозрений… Что ты там бормочешь, Платон Иванович? У тебя вообще плоховато с дикцией. Ах, ты бы предпочел «философский пароход»? Действительно тут есть некоторое сходство: молодое, победное, устремленное к счастью общество тоже избавилось от гениальных прозрений и чуждой дури. Но дурак это вовсе не обидно: большинство из них – невостребованные пророки. А вот к философам, если честно, я не питаю симпатии. У меня такое чувство, что нынче они перекликаются только друг с другом, не отзываясь на наши повседневные нужды. Да и вообще, предпочитаю непредвзятые пути уже кем-то протоптанным. Так бы и сбросил профессиональных мыслителей с корабля нашей с вами современности. Не бойся, Платон, не о тебе речь. Ты не философ, а скорее фантазер и беллетрист. И все мы здесь инфантильные души, сохранившие детскую мечту о таинственных островах, пиратских кладах и тому подобной морской романтике. Океанское путешествие – это не рассуждение, не размышление, а вызов судьбе. Не знаю, как вас, а меня опасность притягивает и страх влечет, – время от времени тянет вновь почувствовать сладкий спазм в мошонке. К тому же для меня зов будущего сейчас слышней и притягательней дурноголосого хора теперь оскудевшей реальности.

Поделиться с друзьями: