Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И потом, надо учесть мое литературное свойство: я не менялся годами, десятилетиями, так и оставаясь благообразным мужчиной в расцвете лет. (Мой портрет Дориана Грея, видимо, остался в книге, куда я больше не заглядывал.) Мне б хотелось вырваться из тенет возраста, но тут необходимо не лишь воображение, а и телесный опыт, которого мне негде было набраться. Кое-как выдумав свое детство, я даже завидовал старикам, их опыту ветшанья, который мне был недоступен, что изобличало мою личностную неполноценность. Время и вообще-то меня словно обтекало, как прибрежный валун: я будто б не менялся даже и психологически, – освоив многие человеческие навыки, внутренне остался почти таким же, каким сошел с книжных страниц.

Ко всему прочему, эта моя неизменность рождала многие бытовые неудобства. «В расцвете лет», конечно, для мужчины возраст неопределенный, растяжимый, но все-таки и он имеет предел. В результате, мне приходилось менять места жительства и занятия, города, круг общения (а случайно повстречав своих состарившихся «однолеток»,

их убеждать, что они обознались), что тягостно для человека привычки, каковым я себя обнаружил. Я и в эпохи вживался медленно, однако прочно, готовый в них обитать весь мне отпущенный беспредельный век, они же бесцеремонно сменяли одна другую, бывало, в бравурном темпоритме, который бессильна уловить личность века сего, – словно отбивали барабанную дробь. Из своего привычного, обжитого настоящего я словно всегда вырывался в будущее.

11

Я не выдерживал, друг мой, пытку линейным, однонаправленным временем (в моей-то книге оно будто имело какую-то сложнейшую пространственную структуру, притом всегда готовое обратиться вспять), путаясь в переменчивых частностях, утомленный своей жизнью, которая словно б и не устремлялась к итогу. Увы, друг мой, надеясь обрести беспредельное пространство, которое – свобода, я обрел беспредельность, то есть, в какой-то мере, и бесцельность времени. Из силков книги я попал в силки плотского существования, с его еще более томительными повторами, которые уж вовсе не музыкальны. С одной стороны, вряд ли я вечный образ, но, в отличие от своего автора, я никогда, увы, не чуял притаившейся за спиной черной матушки, не ощущал ее сладкого и трагического жасминного аромата (почему жасминного? так уж ощущалось моим автором). Тебе, мой друг, не понять, сколь утомительна жизнь, себя не желающая подытожить смертью, сколь тягостно Агасферово проклятье. Герой трагедии всегда погибает в конце действия, что – закон жанра, а я, коль скоро моя гибель сомнительна, стал всего-то, выходит, персонажем мелодрамы.

Не стану тебя, друг мой, утомлять вовсе не увлекательной повестью моих странствий, моей безмерно долгой жизни, намного превосходящей человеческий срок. Да, признаться, в моей где-то рассеянной, где-то цепкой памяти растворились события, оставив лишь цвет, вкус и запах любой мною прожитой эпохи, коих было множество. Подчас мне казалось, что исток моей жизни столь же невнятно отдален, как исход; что я, рожденный на пороге мирозданья, обязан пройти весь его томительный путь. Годы и годы я менял города, имена, род занятий, примерял различные маски, но, как бы не суетился, скука обыденности, мертвечина существованья меня настигала везде.

Мир, подобно книге испещренный описками, опечатками, цензурной правкой, позднейшими вставками, залапанный нерадивым читателем, мне все больше виделся дурной, скучной беллетристикой. Подчас казалось, что он вовсе укрощен расхожими мнениями, разъяснен от начала до конца, псевдовнятен; что его каждая щель словно б законопачена от вторженья вселенского ужаса – но и благодати. Иногда настигало чувство, что я попал из книги в другую книгу, только еще скучней и бездарней. Но как же тогда мои горние страхи, а изредка и чувство вселенского восторга? Это уж было отнюдь не общим местом, а отчаянным зовом никем не внушенной и ничем никому не обязанной, самой чистосердечной и возвышенной реальности. Откуда ж взялся этот бытийный переизбыток, где та истина, что его питает? Таким вопросом я задавался, – даже не словесно, а упорным чувством.

Небеса ж безмолвствовали, видно, не признавая во мне человеческую душу. Я посещал храмы, синагоги, пагоды и любые культовые учреждения, однако ж и там ни разу не ощутил присутствие Вселенского Суверена в каком бы то ни было облике. Честно говоря, слишком громко и настойчиво воззвать к Нему мне мешала застенчивость: зачем отвлекать, думалось, от беспредельных пространства-времени и с ними связанных великих забот – на свои мелкие проблемы? К тому ж я и сам себя продолжал чувствовать не Его образом и подобием, а всего-то авторским вымыслом.

Так проходили века, мир менялся, но будто бы ложно: совершенствовались институции, крепла демократия, гуманизировалось законодательство, научно-технический прогресс и глобализация избавили даже отсталые народы от постоянно им грозившего голода, однако, по сути, он оставался равным себе в своей профаничной бездарности, которая даже становилась все более явной по мере искорененья его общественных пороков, клеймить которые не уставали демагоги всех времен. Можно сказать, что он совершенствовался в своей полуправде. Это ж надо, – прав велеречивый демон: действительно осуществились наконец-то прекраснодушные утопии мечтателей-человеколюбцев, пускай вовсе иными средствами и путями, чем сулили утописты. И какая из этого вышла мерзость! Опять-таки зло пробралось в мир в обличье добра, теперь сделавшись полновластным. Эдакое вялое, благообразное и соблазнительное зло!

Уж не помню точно, когда и где меня вдруг настигла ненависть к этому самодовольно омертвевшему, отчужденному от самого себя миру, который всегда обращен спиной к истине. Ведь надо признать, что любая книга где-то и враждебна миру, – недаром его не только обогащала, но и ему наносила подчас невосполнимый урон. Книжники-то все идеалисты, а также волюнтаристы, оттого их забота и доброхотство частенько выходят человечеству боком.

Коль у них внутри покопаться, обнаружишь, что им просто ненавистна эта неукротимая, необратимая, вовсе не концептуальная, негармоничная и всегда несовершенная земная жизнь. Не дай бог таким добраться до власти (это мы видели не раз), так ее (жизнь, конечно) перекорежат в соответствии со своими умственными схемами, что никому мало не покажется. Но я-то не рвался к власти. Хотя, признаю, оказался безжалостным. Если по правде, охваченный жалостью к человечеству в целом, я так и не научился жалости и милости к отдельному человеческому существу. Даже его и уничтожить физически для меня было не трудней, чем писателю вымарать из рукописи неудавшийся образ, – по сути дела, как исправить помарку. Это ли не возможное доказательство, что, внешне вочеловечившись, я не обрел, может быть, жалкой и робкой, но иногда человечной души? Для меня-то, подумаешь – кровь? Иные книги написаны кровью, а у большинства представителей рода человеческого в жилах не кровь, а словно водица.

Ты ж знаешь мой принцип: всё или ничего! Я полюбил катастрофы, что, как надеялся, способны вывести мир из его самоубийственной апатии. Любая запинка во всемирном благоденствии была мне в радость: ураганы, цунами, потопы, землетрясения, локальные и ядерные войны, то есть все ломавшее привычку, обнажавшее изнуренную, попранную человеческую душу. Ведь на катастрофе, – так я думал, – всегда лежит отблеск гениальности, неважно, природы ли иль злого гения всечеловечества. Подобно великому Творцу, она взрывает рутину, предлагает новые пути, призывает к свершеньям. Дарует катарсис, будит совесть пред лицом трагедии. Увы, увы, человечество умеет быстро зализывать раны, даже казавшиеся смертельными. Не говорю уж о мелочах, но две ядерные войны, паденье спутника связи прямо на Пентагон, глобальное оледенение и последовавший за ним потоп, и что в результате? А ничего! Всякий раз не трагедия, а вновь мелодрама, драма плоти; может быть, отчаянье душ, но вовсе не прозренье духа. Лишь только всплеск витийства и религиозного ханжества, а затем неотступная жизнь берет свое: усопшая эпоха порастает быльем и банальностью, как величественные руины прошлого свежей травой. Герои же тех отчаянных дней, увенчанные иль не увенчанные лаврами, потом уныло коротают век на обочине жизни, хвалясь, в утешенье себе, своими никому уж не интересными подвигами.

Во всех войнах осталась победителем не какая-либо держава, не нация, не идея, не конфессия, а утлое здравомыслие. В результате мир окоснел уже в полном, я б сказал, безнадежном социально-политическом совершенстве, какое бывает только перед концом света. Можно сказать, что вернулся Золотой век, который люди теперь коротают либо в деловитой праздности, либо в необременительном умствовании, а большинство – в разнообразных развлеченьях и отвлеченьях от сути дела. Но кому, скажи, будет преподнесен этот вовсе не роковой мир, который не сладость, не горечь, а подслащенная водичка, да еще и кипяченая, чуть тепленькая: не жар, не хлад? И кто ж теперь правит миром? Разумеется, не, по сути, безвластные правители государств или тем паче лидеры международных гуманитарных организаций, которые теперь столь авторитетны. Это ж просто клоуны, жалкие плоды всемирной обезлички. Ничтожнейшая публика возносит даже и среди нее ничтожнейших, опять-таки чтоб себя не чувствовать униженными. Нет, не они правят миром! Здесь царит не кто иной, как тот демон полуправды, коварнейший из всех. Не бес, обратите внимание, не гений зла, а нежный искуситель. В результате – ни ада, ни рая: именно что унылое всемирное прозябание в скучном благоденствии. Иногда мне даже являлась странная, дикая мысль: может, апокалипсис уже и свершился, а мы просто не расслышали архангельских труб.

Вот, друг мой, я тебе и обрисовал вкратце на самом деле долгий, изнурительный путь моих мысли и чувства, что привел меня, бумажного героя, к решению стать великим редактором мира, даже, если хочешь, его верховным цензором, – самому сделаться катастрофой. Я и стал кошмаром человечества, вовсе не претендуя стать судьей как ему в целом, так и отдельным его особям. Но кого ж мне было призвать в помощь жизни под смолкнувшими в безнадежности небесами, как не смерть, последнюю, уж безусловную реальность в этом тихо, но безысходно свихнувшемся мире мелкотравчатых забот и ничтожных помыслов, где все, что выше пригорка, уже Эверест? Не подумай, что я, воплотившись, себя сперва возомнил бумажным спасителем, а потом – бумажным антихристом. Нисколько, однако ж, я стал укором людскому самодовольству, вносил благодетельное напряжение, в этот уже почти упокоившийся мир. Не на бумаге, а всей своей жизнью творил чудовищную антиутопию. Служил постоянной загвоздкой политикам, идеологам, криминалистам, даже мыслителям и прочим мистификаторам века сего. Средь всех минутных, я стал, наверно, последней полновесной сенсацией. Сперва меня называли вторым Бен Ладеном, – кажется еще до того, как объявился первый. Затем щелкоперы удостоили званием «враг общества № 1». Скудная у них, надо признать, фантазия. Сколько уж было этих врагов № 1! Не претендую быть первым, однако, увы, стал, наверно, последним. В сонном озере, где сплошь задремавшие караси, я оказался последней щукой. Одна газетенка, помню, меня назвала «ратоборцем истины», а знаменитый интернет-портал – «террористом-идеалистом». Конечно, иронически, но как раз в точку. Иногда еще обзывали анархистом. Какой же анархист, коль я за высший порядок и диктатуру истины?

Поделиться с друзьями: