Буран
Шрифт:
— А что? Он вот сейчас был тут со мной.
— Какой вы счастливый, дедушка! Вас каждый день сын может рисовать!
— Но знаете... Мне кажется, товарищи, — обратился ко всем пожилой посетитель, — мне кажется, в названии картины нет какой-то законченности. Мне, например, это название «Колхозный конюх» мало что говорит.
— Позвольте! — вмешался в разговор другой представительный посетитель. — Какую законченность вам еще надо? Художник схватил типические черты колхозного конюха, его преданность своему делу и вот вам — «Колхозный конюх». Не
«Ишь ты! — удивился Евлампий Назарович. — Оказывается, и как картину назвать — дело хитроумное».
Пожилой посетитель, отвечая на вопрос, продолжал:
— Видите ли... типические черты, как вы называете, не всегда должны быть обезличенными, особенно в портретном жанре, с которым мы в данном случае имеем дело. Ведь у этого «Колхозного конюха», как видите, имеется живой, конкретный прототип, — показал посетитель на Евлампия Назаровича. — Простите... как ваше имя и отчество?
— Евлампий Назарыч.
— Вот видите. И надо полагать, Евлампий Назарович уважаемый в колхозе человек. Так почему бы его конкретно не поименовать в названии картины? Ваше впечатление от картины от этого не пострадало бы, а колхозному труженику была бы отдана дань уважения. Мы вот, к сожалению, за типическими чертами еще частенько не видим живого человека с его думами, с его душой.
Солидный посетитель иронически заметил:
— А вы разве забыли, что прототип этого «Колхозного конюха» является отцом автора картины. И художник, вероятно, счел, и я его понимаю, счел неудобным протаскивать на выставку из родственных чувств портрет своего отца. Все очень просто.
Девушка, с сердечной симпатией поглядывавшая на простенько одетого Евлампия Назаровича и его портрет, услышав это рассуждение солидного посетителя, перевела на него свой, вдруг посуровевший взгляд и с откровенным презрением сказала:
— Какой же вы пошляк, гражданин. Вам бы не о картинах судить, а рассовывать по полочкам «страшно подозрительные» родственные отношения. — И вновь с теплотой в глазах обратилась к пожилому посетителю: — Я с вами вполне согласна, что следовало бы дедушку указать в названии картины. Но, может быть, вы согласитесь со мной, в названии этой картины я бы ограничилась только одним теплым словом — отец!
— Голубушка! — обрадованно пожал руку девушки пожилой посетитель. — Вполне согласен. Это название было бы куда удачнее. Оно было бы приятно и отцу художника. Как вы, Евлампий Назарович, считаете?
Растроганный таким добросердечным отношением к нему, старик смущенно ответил:
— Да оно, конечно, так-то бы лучше. А я ведь, кабы не заспорили, и вниманья не обратил.
— Вот так и передайте сыну наше мнение. Ну, будьте здоровы, Евлампий Назарович! — пожал руку старика пожилой посетитель.
— До свиданья, Евлампий Назарович! — попрощалась и девушка. — Я на агронома учусь, так вдруг, может быть, в ваш колхоз попаду. Будем старые знакомые.
9
Оставшись один
в опустевшем зале, Евлампий Назарович рассуждал перед своим портретом:— Как это Герасим не сообразил, как лучше картину-то назвать? Вишь, даже споры происходят. И чудное дело: люди как будто посторонние, а, гляди, как за меня заступились — «отцом» советуют портрет-то подписать. Дескать, так уважительнее.
Герасим во время спора около его картины был в соседнем зале возле дверей и слышал весь разговор, чувствуя, как жар начинал охватывать его лицо.
Первоначально, когда он закончил работу над портретом, он так и решил его назвать — «Отец». Было это еще во время его настойчивых ухаживаний за Аллой. Он пригласил ее посмотреть законченную работу. Прочитав табличку, прикрепленную на раме, она спросила, кисло улыбнувшись:
— Ты что — намерен выставить картину с этим родственным названием?
— А что?
— А то, что я не пойду с тобой на открытие выставки!
— Но при чем тут название?
— Милый мой! Какой ты наивный несмышленыш. Я даже иногда тебя за это ценю. Кто у тебя стоит рядом с жеребцом?
— Ты же видишь.
— К сожалению! Но это увидят и другие. Я не понимаю — зачем тебе надо афишировать свое происхождение? Тебя здесь знают как молодого талантливого художника, но зачем к этому званию приклеивать еще свое потомственное происхождение!
— Алла! Что же в этом худого? И какое это имеет значение?
— Для отца, вероятно, никакого. А для тебя... Да и мне от друзей как-то неловко.
Чудесные глаза Алевтины налились гневными слезами.
— Какое ты имеешь право оскорблять моих... — и внезапно зарыдав, она упала на Герасимову койку. — Какая я дура! Какая дура — полюбить такого олуха!
Герасим, обезумев от счастья, бросился к ней, грохнувшись на колени у койки.
— Алла! Аллочка! Что ты сказала? Да разве я мог... мне казалось, что ты... Ну разве мог я надеяться? А ты... ты, милая! Аллочка!
Он не мог допустить, чтобы текли слезы из этих милых глаз, чтобы так содрогалось в рыданиях стройное, хрупкое тело любимой Аллочки.
— Милая! Ну, перестань плакать! Ну, давай подумаем. Шут с ним с этим названием!
Алевтина, продолжая всхлипывать, горестно выговаривала:
— Ты ничего не ценишь! А меня все подружки за тебя просмеивают: «Где ты подобрала этого колхозника?»
— Пошли они все к чертям твои подружки! Ты, Аллочка, самая моя дорогая, самая любимая! — обнимал он свое сокровище.
— И ты честно согласен назвать картину по-другому? — заискрились быстро просохшие глазки Аллочки.
— Предлагай!
— Но я же, Гера, ничего не понимаю в этих лошадиных профессиях. Если назвать «Жокей», так он совсем не походит на жокеев, каких я видела в журнале «Америка» и даже на нашем ипподроме.
Герасим от души смеялся над названием, предложенным Алевтиной.
— Ну, что ты, Герик, смеешься? Ну, как у вас там, в ваших Берестянах, называют рабочих, которые возятся около лошадей?