Бурса
Шрифт:
— Я-то, брат, стар, — не сдается Яков, — да голова-то у меня на плечах. У меня, брат, крест есть за верную службу, сивая ты деревенщина! Я што наказывал тебе, когда сменялись?
— Ты много наказывал! Ты, старый чорт, дрыхнул, ажно пузыри носом пускал!
— Это я-то пузыри пускал? Ах ты, анахвема… Да я тебя, паскуду, изнистожу сей секунд впрах и навылет!..
Распря между Яковом и Иваном, готовая перейти «в волосянку», решительно пресекается Тимохой. Тимоха свирепо заявляет, что доругаться они успеют за воротами бурсы и что лодырей он держать не намерен. Вечером Яков и Иван, товарищи по несчастью, в обнимку бредут по Третьей Долевой, оба на должном взводе. Икая, Яков поучает Ивана:
— А п-пачему убёг? А п-пат-таму
Иван с усилием поднимает голову, бессмысленно глядит на Якова мутными глазами, неожиданно впадает в ложноклассический пафос, на всю улицу орет:
— Этта ты, Яков Петров, верно сказал! Ах, как верно! Ружжо, оно, брат, стреляет. Оно, брат, палит скрозь!.. Верно!.. Иэхх!.. На последнюю пятерку найму тройку лошадей!.. Иэхх!..
…Бурсак Велигласов обнаруживает в своем шкафу изодранный шерстяной платок. А пальто исчезло. Велигласов обнаруживает также пропажу двух пар кальсон, шерстяных чулок, нижней рубашки. Денисов, узнав о покраже, удивляется: неужто Сенька успел вместе с пальто «сбондить» еще и белье? Вот прокурат, вот бедокур! В руках у него словно бы ничего не было. Далеко, шустряга, пойдет, охулки на руки не положит. Ах, Сенька, Сенька!..
В бурсе только и разговоров, что о побеге Трунцева. Бурсаки ходят со смиренно злорадными лицами. Они гордятся Митей Трунцевым и исподтишка следят за начальством. Ждут очередных поучений от Тимохи Саврасова, но у Тимохи язык точно корова отжевала. Тимоха нещадно чешется, ковыряет в зубах, в носу, сопит, а толку никакого. Не помогают ни семинария, ни академия; втуне лежат духовные злаки, поглощенные когда-то в преизбытке. Думай — не думай, гадай — не гадай, а «вверенное духовное училище», питомник церковных чад, рассадник веры христовой, порядком… того… опростоволосилось, да еще как опростоволосилось-то: хороши чада! Хороши отроча млады! Возглавляют шайки громил! Что скажет преосвященнейший владыка? О чем, качая головой и посмеиваясь над кутьей, будут говорить между собой полицмейстер и губернатор? Какие слухи, подобно бурсацким клопам в жару, расползутся среди благонамеренных обывателей? И не доползут ли они, эти слушки, до святейшего синода? Наконец, куда сгинул этот подлец Трунцев? Что способен он еще понаделать? Как еще может он ославить училище? Есть о чем поразмыслить!..
У Халдея уши еще больше оттопырились и посинели. Тупая, мертвая спина его и утром, и в обед, и вечером мелькает по коридорам, в столовой, на дворе, в классах. Халдей приметил злорадство на бурсацких лицах. В отместку он морит их стояниями на молитвах. Пусть исполняют их «по чину», без сокращений. Он требует набожности, коленопреклонений, сосредоточенности. Пусть бурсаки «горе имеют сердца», пусть каются в прегрешениях своих и чужих, пусть замаливают их!
Надзиратели Кривой и Красавчик сбились с ног.
Коринский колдует усиленно.
Хабиб Хананеа визжит и поминает кошкина супруга.
Баргамот отказался от нового квинтета.
Артамошка-Самовар запил и в классы не является.
Бурсу навестил околодок, совещался с Тимохой и, уходя, держал правую руку в кармане, будто зажал в ней нечто, весьма приятное и содержательное.
О Трунцеве ни слуху, ни духу.
…Последнее сказание о Дмитрии Трунцеве…
В угрюмые годы распада пришлось мне сидеть в Саратовской тюрьме. Томительные семь месяцев я отдал ожиданиям, мечтаниям о воле, случайным книгам, неторопливым размышлениям, а больше всего скуке. Меня считали опасным политическим преступником и содержали в строгом одиночестве. Жандармам хотелось судить меня и упрятать на каторгу. Это не удалось. По недостатку улик пришлось ограничиться трехлетней ссылкой в северные края. Однажды, часов
в одиннадцать ночи, дежурный дядька сказал, чтобы я собрал вещи. Начинались этапные мытарства.Меня привели в тюремную контору. Конвойные где-то замешкались. Я ждал их в пустой приемной по соседству с кабинетом начальника тюрьмы. Начальник вызвал старшего надзирателя:
— Приведи Дмитрия Трунцева…
Митя Трунцев… Я вспомнил бурсу, Вертеп Магдалины, уши Халдея, напыщенные поучения Тимохи Саврасова, вспомнил своих непутевых сверстников, побег Трунцева.
Я боялся, что скоро появятся конвойные и я не увижу Дмитрия. За окнами мятелило. В бурсацкой столовой окна тоже были забраны решетками. Бурса там, бурса здесь.
Те же каменные своды, грязь и вонь, те же безрадостные дни и ночи, те же окрики, угрозы, расправы.
Мир предстал тесным… бурса всесветна…
С кандальным звоном ввели белокурого арестанта.
— Подожди здесь, — сказал ему старший и прошел в кабинет начальника.
В арестанте я без труда узнал Трунцева, хотя миновалось около пятнадцати лет. Он изменился не сильно. Среднего роста, попрежнему был он худощав и попрежнему отмечались синие холодные глаза и детски-припухлая верхняя губа. Но глаза ушли глубоко под лоб и резко обозначались темные круги под ними. Одет был Трунцев в казенный, неуклюжий бушлат, он держал небольшой узелок. Дядьки засмотрелись на двор, где вьюга качала фонарь. Я приблизился к Трунцеву.
— Я знаю вас, Трунцев, — прошептал я поспешно. — Мы вместе учились в бурсе.
Теребя кандальный ремень, Трунцев остро в меня вгляделся.
— Я был в приготовительном классе, когда вы бежали из бурсы.
Трунцев зазвенел кандалами, подал руку, горячую и сухую. Похоже, он меня тоже узнал.
— Вы политический?
Трунцев утвердительно кивнул головой. Отвечая на вопросы, я кратко рассказал о себе. Трунцев потирал лоб.
— А что с вами, Трунцев?
— Иду на виселицу. — Трунцев улыбнулся прежней, лунной улыбкой и провел рукой по волнистым волосам.
— Когда? За что? — пролепетал я, сразу покрываясь холодной испариной.
Трунцев просто ответил:
— Присужден к смертной казни через повешение за вооруженное ограбление. Сейчас меня вызвали, должно быть, вешать.
— Не может быть, с какой стати… — бормотал я бессмысленно. Сердце упало куда-то вниз. Стало душно, рябило в глазах, глухой шум наполнил уши.
Трунцев приподнял узелок, показал на него взглядом, глуховато промолвил:
— С вещами вызвали: не на волю же отпускают…
Узелок был завязан наспех; из него вылезал шерстяной серый чулок.
— Поправьте, выпадет, — заметил я Трунцеву и сам испугался своего голоса.
Трунцев спрятал чулок в узел.
Подбежал надзиратель, дернул Трунцева за рукав, сипло крикнул:
— Нельзя… Разойдитесь!..
— Прощайте! — сказал Трунцев просто.
Я обнял его за шею и, целуя Трунцева в теплые губы, вздрогнул от мысли о веревке, которая обовьет эту шею. Трунцев не отпускал меня. Своими губами я чувствовал трепет его губ.
— Говорят вам, нельзя… Разойдись!
Надзиратель оттащил от меня Трунцева. Из кабинета вышел начальник с дежурным помощником.
— Идем, — сказал он жестко Трунцеву.
Дверь захлопнулась.
За окнами бушевала русская метель.
Во время этапного кочевья один из пересыльных рассказал, что Трунцев с шайкой совершил несколько вооруженных ограблений: забрал кассу в винной лавке, где-то в уезде очистил почтовое отделение и при аресте, сопротивляясь, застрелил жандарма. Не принимал ли участия в шайке и Сенька с уморительными и добродушными веснушками? Об убеждениях Трунцева ничего достоверного узнать не удалось. Знакомый пересыльный предполагал, что Трунцев анархист, но не был в этом уверен. Позднее в ссылку пришли вести о повешении Трунцева. Очень вероятно, его повесили в ту самую ночь, когда мы встретились в тюремной приемной и вспомнили наше детство.