Бурса
Шрифт:
Лукаво поглядев на меня, молвила:
— Похоже, как вы читаете? Могу поступить в дьячки? То-то, — с притворной строгостью прибавила она. — Ну, слезайте с дерева; будьте у меня гостем: чаем напою.
Я спустился с ветлы, подал девушке руку.
— А зовут меня Дашей, — заметила она, почему-то вздохнула и стала вдруг совсем простой.
Мы поднялись по темной лестнице на второй этаж старого каменного дома. Дашина комната, невзрачная, помещалась рядом с чердаком. Стояли: деревянная кровать, покрытая байковым одеялом, с горкой старательно взбитых подушек, — некрашенный стол, два венских стула. Рыхло развалился диванишко, не обещая уюта, пузатился у кровати пыльный комод с незатейливыми безделушками и дешевым зеркальцем. Один угол занимала ножная швейная машина; в другом
— Ну вот, мое золотце! Садитесь. — Даша поместилась против меня, мельком взглянув в разрез платья на груди, оправилась. — Небогато живу. Переехала сюда недавно.
На миловидном дашином лице лучше всего запоминался рот. Был он уголками своими немного приподнят. Когда Даша смеялась, слева, у резца, выделялся зубок: он рос неправильно, боком, был острее и меньше других, но он не портил лица Даши, а, наоборот, сообщал ей что-то милое, веселое и приятное; и рот и губы ее от этого зубка только оживлялись. Густые пепельные косы Даша закладывала в прическу, спадавшую позади на полную шею к спине, прямой, мягкой и податливой. Глаза у Даши светились тихо, спокойно.
Поставив внизу в кухне самовар, Даша возвратилась с засученными рукавами и с пальцами, вымазанными углем.
— Вы что читаете? — спросил я Дашу почти сурово.
— А ничего, мое золотце, я не читаю, — ответила Даша, оправляя волосы. — Некогда, да и неграмотная я почти. Письмо в десять слов по два часа пишу, вся измажусь в чернила и даже вспотею. О книгах лучше всего со мной не говорите. Я ведь дурочка большая. Я глупенькая. Такая уродилась.
— Жаль, — заметил я поучительно. — Без образования теперь трудно жить. — Спадая с тона, я прибавил: — И потом это интересно — читать книги. Про разных людей узнаешь, про далекие страны. Иной раз совсем забываешься…
— Я больше сны люблю, — задумчиво сказала Даша. — Сны часто мне снятся. Приснится страшное-престрашное, а иногда такое хорошее, — ходишь весь день и все сон свой вспоминаешь, будто редким подарком матушка тебя одарила. Недавно приснилось: плыву я на большом корабле по синему морю, а куда — неизвестно. На воде солнце лежит, с синим морем мешает свет свой, и волны теплые-теплые. И нет у меня никакого горя, а одна только радость, и никаких забот тоже нету. А кругом люди, приветливые, обходительные, и говорят разные приятные слова — Даша… Дашенька… Ну, и все такое… всего не перескажешь. Есть сны в руку…
— Сны — это полный и низкий предрассудок. Снам верить нельзя, — вставил я веско и с явным желанием просветить Дашу.
Даша улыбнулась, показала зубок, чуть-чуть насмешливо молвила:
— Вам лучше знать: на то вы и ученые.
Говорила Даша, растягивая слова, немного лениво; выговор у нее был наш, средне-черноземный, на «а» и на «я»; и весь облик Даши напоминал простенькие полевые цветы, скромные березы, села с незатейливой, тихой приветливостью, с русской женской податливостью и участием.
Мы пили чай с ситным хлебом и копченой рыбой. Даша управлялась неторопливо, но споро. Она подробно хотела знать, когда я лишился отца, какая у меня сестра Ляля, что делает мать, куда я уезжаю летом на каникулы. Эти мелочи о неизвестной семье были, видимо, ей интересны и чем-то нужны.
— Да вы, мое золотце, оборвались совсем, — сказала она, — приглядываясь и качая головой. — Пуговицы болтаются, — левый карман почти отпоролся. Хорош кавалер! Пришить надо.
Не дожидаясь согласия, Даша взяла с комода нитки, иглу, наперсток, пересела ко мне на диван.
— Сходное мне дело: белошвейка я.
От Даши шло тепло, пахло миндалем. Я бормотал, что завтра буду у матери, она зашьет. Даша быстро перекусила нитку зубами и еще быстрее замелькала у нее игла…
Пора было уходить в бурсу, а уходить не хотелось. В первый раз чувствовал я себя с «девицей» по-свойски. Прощаясь, Даша пригласила в гости на второй день пасхи… Если есть приятель, и его можно взять с собой, втроем веселей.
…Я рассказал Любвину о новой знакомой, не пойдет ли он со мной к Даше. Любвин засопел, от приглашения отказался; охота связываться «со всяким бабьем». Бабы ни до
чего путного не доведут, а времени отнимают много, временем же приходится дорожить. Он, Любвин, изучает биологию. В книге триста страниц; урок двадцать пять страниц в день, не менее. Для «бабья» у него решительно нет ни единой секунды… Это наверняка……Великопостная, медлительная служба, гулкие пустынные коридоры повергли меня в тоску. Одинокий, сумерничал я в классе, перечитывал «Евгения Онегина»:
…Но грустно думать, что напрасно Была нам молодость дана, Что изменяли ей всячесно, Что обманула нас она, Что наши лучшие желанья, Что наши свежие мечтанья Истлели острой чередой, Как листья осенью глухой……Скоро минется шесть лет бурсацкой жизни… Шесть лет твердил я тексты, катехизис, церковный устав, тропари, кондаки, кафизмы, латынь, греческий язык, исключения из правил и исключения из исключений. Все это не нужно в жизни. Все это я забуду и многое уже забыл. И ничего я не знаю, что надо знать теперь. Я — невежда в физике, в химии, в истории, не могу ни слова прочитать по-немецки, по-французски; отрывочные сведения добыты вопреки бурсе. Бурса… Мертвая спина Халдея, оттопыренные, просвечивающие уши с паучьими жилками. Тимохин зык. Ехидное покашливание Фиты-Ижицы. Грязь, вонь, грубость… Манили призраки; болотные огни. Живая жизнь! Я почти еще не жил ею… Только в детстве она мне брезжила… Деревня, скирды, ометы, риги, овины, дедовские разбойничьи песни — древние, сумрачные, роковые, голос преданий… Зеленые приволья, ветряные мельницы, скворцы весной, ночное в июле, странница Наталья, Алексей, сказки, игры, летние вечера, когда уляжется пыль от стада, затихнет село, а небо в лиловых печальных и прекрасных полосах; в открытое окно, положив мягкие локти за подоконник, глядит, задумавшись, мама, а Прасковья несет в ведре парное молоко, и клонит голову дрема, назавтра же ранним утром надо удочкой ловить язей, красноперок, окуньков, пахнущих тиной, скользких и трепещущих в руке, и босыми ногами мять траву в теплой и светлой росе… Да… это хорошо было…
Но дальше, но что ждет меня дальше?.. В семинарии придется опять зубрить священную историю, церковную историю, гомилетику, риторику, пасхалию, догматическое и нравственное богословие, обличение раскола и ту же латынь… После двенадцатилетнего обучения всем этим наукам, при благонравном поведении, при всяком прислужничестве можно дотянуть до плешивого столоначальника… Есть другие пути. Пути страшные, кровавые, ведущие с неизбежностью в темные подвалы… Готов ли я к ним? Хватит ли меня?.. Я этого не знал. Да и во что я верю, я тоже не знаю как следует…
Я поднялся на третий этаж, откуда из сундучной виднелся дом, где жила Даша. Ее окно темнело. Стало еще тоскливее. А Рахиль? Но образ Рахили потускнел.
…Вечером на второй день пасхи я надел новую суконную пару, сшитую мамой, а не казной. Неожиданно подошел Любвин, мрачно пробубнил:
— Пожалуй, и я с тобой пойду посмотреть твою белошвейку.
Домохозяйка-старуха проворчала что-то вослед, когда мы, громыхая сапогами, поднимались по лестнице в дашину комнату.
— Христос воскресе! — сказала Даша, принимая нас, обняла меня за плечо, весело, крепко и звонко поцеловала в губы. — С приятелем пришли. Вот это славно! Христос воскресе!
Любвин засопел, надулся и притворился, будто не расслышал дашиных слов и будто он ищет, куда положить фуражку.
— Христос воскресе, мое золотце! — повторила Даша, подходя к нему вплотную.
— Воистину… — свирепо и отчаянно проворчал глухо Любвин и судорожно откинул голову; дашин поцелуй пришелся ему в подбородок.
— Что это вы, дорогой, в самом деле… Так не христосуются, — объявила Даша. — Да не глядите на меня бирюком. Ну, христосуйтесь!
— Христос воскресе… — деревянно пробубнил Любвин, выпучил на Дашу глаза и, наконец, поцеловал ее, точно очертя голову бросился в пропасть.