Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И потому он вскрикнул так, будто к нему призрак прикоснулся, когда вновь девичья рука обвила его запястье.

Вот, что она зашептала:

— Я тебя полюбила, и ты знай, что тебя то я первым полюбила, и никого никогда раньше не целовала. И ты, прежде чем кричать, выслушай исповедь мою. Хотя нет — сначала скажи, кто такая эта Вероника?..

— Вероника, Вероника… — Робин несколько раз повторил это имя, и звучало оно как заклятье; затем он зашептал с дрожью. — Вероника — венец всего мироздания. Нет — это не просто слова… Нет, нет — ну, скажи же ты, колдунья коварная, как не венец она мироздания, когда при одном воспоминании об ней даже звездное небо становится ничего не значащей, мертвой пустышкой?.. Я верую, что благодаря Ей и существует этот мир со всем, что в нем есть. Все мироздание — лишь тень Святой Вероники — в ней весь пламень Иллуватора. Когда умрет она — наступит последний день. Тогда звезды падут на землю, а сама земля изойдет пламенем, и все смешается в хаос, чтобы вновь возродиться вместе с нею. Этот мир немыслим без Вероники — все красоты природы, вся нежность и спокойствие природы, вся любовь весеннего неба — лишь блеклое отражение тех же добродетелей живущих в Веронике… Теперь я проклинаю себя, теперь я и сам себе удивляюсь… как я мог ошибиться, как я мог чародейство принять за истину. Почему ты, коварная, хотела обмануть меня?..

Некоторое время продолжалось молчание, а рука державшее запястье юноши, сжалась сильнее — с каждым его стремительным

словом от нее исходили все большие волны жара. Так же, эти волны не прекращались, и, когда он уже замолчал, и в напряжении ожидал ответа. А в ответ ему были стихи:

— На пир созвал наш царь-отец Гостей и жареных овец, Клубился дым, и голос злой Грозил расправиться с ордой. Шумели пьяных голоса, Клинков сверкала полоса, И кто-то грызся словно волк, Да только есть ли в этом толк?.. Среди гостей один сидел, Угрюмым оком он глядел, Черты сурового лица, Хранили боль клещей писца. В проходе дальнем, в темноте, Служанки, в духа слепоте, Твердили: «Вот сидит урод, Видать от крыс ведет он род! Весь рваный, темный и кривой, И дурно, дурно уж со мной! Лицо — разодранный гранит, И глаз один весь мрак хранит!» И так болтали без конца, Не в силах взор свести с лица, Не ведая, что их манит, И что язык их так бранит. Среди служанок лишь одна, Стояла молча у окна — Один лишь взгляд и из ланит, Ее уж тихий стон летит. В ней нет особой красоты, Но думы — полны чистоты, И любит юношу она, Склонившись молча у окна. Подружек голоса летят, Ей мысли голову кружат, И вспоминая ясный взор, Не видит на окне узор. И голос милого пленит, И сердце деве говорит: «Что красота? — все тленный вздор, А трещины не портят гор…»

Когда прозвучали последние строки, то Робин почувствовал, как же жжет ее ладошка его запястье — казалось — это было железо, которое раскалялось все больше и больше — нет, решительно — человеческая плоть не могла становиться такой жаркой. Тогда же он почувствовал, как к ладони его прикоснулись пылающие ее губы, и осыпали их поцелуями, раздался шепот:

— Простите, простите, если сделала вам больно, я же… знаю, что подобные признанья не должна говорить порядочная девушка… но я поняла, что вы никогда сами не обратите на меня внимания. Простите, простите меня. Но… Я Вас Люблю!.. И я не должна сдерживать в себе это чувство. Вы человек… не привлекательный, я тоже… далеко не красавица; но, ведь, души то у нас отнюдь не тех жалких, которые всю жизнь копошатся в грязи — я это в вашей душе, вместе с жаждой любви почувствовала. Тоже, ежели без излишней скромности говорить — есть и в моей душе. Так, мы необычные, не мне никогда не найти, кто бы на меня с такой любовью взглянул, ни вам. Посмотрите, что надо этим глупым девахам — чтобы смазливая мордашка была… или, чтобы кошелек туго набит был — тогда они и на личину не взглянут — но уж совсем не то, это совсем уж грязно и низко, а иначе то… какая-нибудь эльфийская королева пожалуй полюбит вас, как несчастного, как полюбит она какую-нибудь лань, изуродованную зверем хищным; но той то любовью — самой святой и пламенной, что между мужчиной и женщиной бывает, любовью жертвенной — кто вас полюбит. А я вот полюбила. Так скажите же теперь, после исповеди этой, еще раз про Веронику. Ведь, она же вымышлена вами — затем только вымышлена, чтобы не было так одиноко, чтобы можно было себя, в самую тяжелую минуту потешить мыслью, что вот, мол, есть такая красавица, которая меня любит, и уж после смерти мы с ней точно свидимся… Скажите мне, так ли это?!..

Робин, во время всей этой речи постепенно переходил от ужаса к состраданию — сначала к этой деве, затем — к самому себе, и наконец, ему всех-всех стало жалко. И он проговорил голосом не столь уж твердым, как следовало бы ожидать, когда он говорил про Веронику:

— Она не есть вымысел мой, и она любила меня, она мне стихи писала… Она… Да я вам сейчас, чтобы поверили Вы, что на самом деле есть… я вам… — тут он расплакался, и долгое время ничего не мог выговорить, наконец он закончил. — …Я вам сейчас платок покажу. Там стихи ее…

И он поспешно, дрожащую рукою, опасаясь, что драгоценного платка не окажется, полез во внутренний карман, возле сердце — он знал, что, ежели его там не окажется, то может усомниться в существовании Вероники, ну, а если такое произойдет, то он попросту сойдет с ума. Но платок оказался на месте — Робин сжал его дрожащую рукою и, приблизил к лицу своему, и почувствовал легкий, едва уловимый запах цветов — сердце при этом так дернулось, что едва не остановилось.

— Вот оно, здесь во мраке не видно… Ах, как темно!.. Быть может, я ослеп? Я совсем ничего, ничего не вижу, будто один… Но вы видите этот платок, от него, ведь, должно исходить сияние…

— Нет — платка я не вижу, но чувствую благоуханный запах, сродни тому, который можно почувствовать на наших горных лугах в весенние дни. Я верю, что была такая дева — но… вы уж простите, но тут не до приличий, тут вся судьба решается — вы уж скажите, не из жалости ли это к вам? Так ли пламенно она вас любит… А, быть может, она вас не видела до этого?.. Я, ведь, проницательная, вот скажите-ка вы мне — правда, ведь, не видела она вас до того, как в любви поклялась, до того, как этот платок подарила?..

Робин заговорил стремительно, думая, что коли он выговорится, так и откажется от неожиданно нахлынувших мыслей:

— Да — всего то один раз и видела, и то издали, и то даже и не узнала меня; она тогда брата моего целовала — то Рэнис. Но Рэнис никогда себе не позволит. Нет, нет — я даже и думать об этом не смею — он просто без сознания тогда был, а потому и не мог всего объяснить… Но, знайте теперь вот что — да с этого то и надо было начать, и закончить сразу же — пусть она меня и невзлюбит, как только увидит, пусть даже и отвращение ко мне испытает, когда увидит, что я такое чудовище (раз я и впрямь чудище, хоть и не знал об этом!) — ну так пусть никогда мне больше и слова ласкового не скажет, и даже не взглянет — я буду рад уже тем, что Люблю Веронику, и это уже есть величайшее богатство, и я не понимаю, как

иные могут жить, не восторгаясь Ей в каждое мгновенье своего бытия. Конечно же, я не смею надеяться, что Она, Святая ответит мне, однако же, ежели мне будет позволено видеть ее хоть издали, хоть из укрытия увидеть ее сияющий лик — я этому буду несказанно рад, я услышу ее голос, шепчущий слова любви иному, и от этого уже в раю буду. Раз я такой мерзкий, я, чтобы не смущать своей отвратительной мордой ее небесного взора, буду прятаться, и она даже никогда и не узнает, что я где-то поблизости… И в этом мой счастье!.. Я никогда не придам ее любви, и каждое мгновенье, когда видел ее буду как величайшие драгоценности хранить в своем сердце…

Он бы и не останавливался — он говорил бы до самого утра, однако тут вновь его шею обхватили пылающие руки, а потом все лицо его, все тело, все сознание — все погрузилось в рыдающий пламень.

И она шептала ему с большими перерывами, покрывая изуродованное лицо его бесконечными поцелуями, обжигая слезами, не в силах выговаривать слов от нежности — но, все-таки, через какое-то время она высказала все:

— Все, что мы можем вообразить о любви, как несбыточное, как возможное только за пределами, уже после смерти — всего этого мы можем достигнуть и при этой жизни. Все то светлое, что может представить наш дух — это, говорю тебе, может осуществиться и здесь. Вот я люблю тебя и искренно и сильно, и когда ты думал еще, что это не я, а Вероника, то и пребывал словно в раю. Так почему же, когда ты только услышал, что я не Вероника, упал из рая в свой ад. Что от этого изменилось? Во мне, ведь, ничего не изменилась, и я так же целовала тебя — так, выходит, ты сам себя убедил, что лучше быть несчастным, лучше уж стремиться к чему-то несбыточному, когда то, что ты почитаешь раем небесным уже в твоих объятиях, и любит тебя, Единственного. А после смерти… мы все стремимся к какой-то своей звезде и после смерти наш ждет что-то, но что, о том даже и Иллуватор не ведает. Посмотри на цветы — прячутся ли они от лучей солнца в тень, и вздыхают ли там о каких-то далеких прекрасных светилах? Посмотри: когда мир просыпается он весь в радости — все поет, все в движенье, все друг друга любит, ласкает — все, год за годом, движется куда-то. Все любит — пусть в природе мы можем найти только земной, но, все-таки рай — по крайней мере, все-таки, он лучше ада на который ты себя обрекаешь!..

— Да, да — спасибо тебе за все эти слава! Я чувствую ты прекрасная, ты будешь мне сестрою, еще одной любимой, любимой моей сестрою. Но слушай — не согласен я с тобою: знаешь, знаешь почему эти все звери так радостны весною? Почему цветы не прячутся, и не вздыхают о далеких светилах в тени, и почему облака не плачут жгучими слезами? Да потому что нету у них души человеческой! Ведь, такой уж у человека дух пламенный и неспокойный, что, всегда чему-то стремиться, и никогда то он на достигнутом не останавливается. Ведь в этом мире все мы гости, лишь на мгновенье приходим сюда, ходим, бродим, ищем здесь что-то, но найти не может — лишь отголоски кого-то вечного пламени видим тех в кого мы любим, и страдаем, и… умираем! Умираем!!!.. Природа спокойно идет к чему-то потому что у нее есть долгие века; ну а мы — нам то дано несколько десятков лет пожить, и вот мы стараемся, в эти годы столько всего перечувствовать. Но, сдается мне — мы… мы все как заготовки чего-то большего, к чему мы и стремимся в этом аду, и чувства эти тоже как заготовки, такие неумелые заготовки, грубые, неотесанные — я говорю про самые возвышенные, поэтические чувства! И, ежели травы, цветы, птицы и звери не могут чувствовать, что им еще до наших чувств расти, то мы уже все это понимаем… И я, по крайней мере, чувствуя себя, как дитя во время родов — нет ну вы поймите, поймите, о чем я сейчас говорю. Вот дитя в утробе матери — это как звери и птицы, они еще ничего не ведают, не плачут и не страдают, но живут среди этих закатов и рассветов, даже и не помышляя о чем то больше. А вот мы, люди, как дети, в мгновенье своего рожденье. Вся жизнь наша есть рожденье — и смерть последнее мгновенье, когда ребенок с криком с болью, из узкого чрева матери, вырывается в огромной мир, к жизни истинной, к любви истинной. Вот такая наш удел человеческий — рождение из зародыша, к настоящему; и трудно еще оторваться от того прежнего, животного… Но мы, все-таки, идем — верю, что Люди все-таки рождаются в смерти, ну а мертворожденных не так уж и много… В каждом, в каждом есть светоч, и, как бы долго не пребывал он во мраке, все равно — потом возродиться. Ведь, огонь то негасимый в душе; ведь до этого ведь уже был вечный мрак, так смог же тот пламень, в том вечном мраке выдержать! Ведь из одной то искорки весь мир сущий, и все мы возникли, а такая то искорка даже на дне самой темной души пребывает!.. Сестра моя, сестра, я люблю тебя сильно и страстно, как только можно только любить сестру!.. И я хотел бы слиться с тобою, как с каждым сестрой и братом, но скажи, скажи — не переродится ли на деле, это желание мое во что-то грязное, животное, пошлое — скажи, возможно ли такое полное слияние всех-всех еще на этой земле, еще, когда мы ограничены телами?.. Не ко всему ли этому я сводил свою речь — Любви истинной мы можем видеть лишь отголоски, даже в такие вот мгновенья, ведь, мы все рождаемся и рождаемся — всю жизнь, всю жизнь… Ох, прости ты меня, я сейчас так многое хочу сказать, но от волнения и горло мое сдавливает, и все тело такое дрожью бьет, как будто бы его разрывает, не удерживается мой дух, но и право, разорвал бы он мое тело, и смог я полюбить такой любовью… Нет, и слов не хватает, и каждое то слово с такой мукой вырывается, ну, почему же, почему же человеческие понятия так узки… Я сейчас умру… умру… Обними меня, обними так, как тогда обняла, и не выпускай меня, держи меня в своих объятиях, и целуй меня в губы, целуй меня, и не отпускай, целуй меня, сестра, до тех пор, пока мы не умрем-родимся, держи меня так крепко — только не выпускай не выпускай. Я так говорю, потому что уже не могу жить, как люди, и как бы и умер и живу еще, нет, нет — не могу я этого объяснить. И сольемся мы в любви, как всему суждено слиться — целуй же, целуй же меня, сестра!

И вот девушка эта вновь обхватила его своими пылающими руками за шею, вновь прильнула к нему своим телом, и чувствовал он, будто это тот цветок, который растет где-то в центре мироздания принимает его в свои объятия, а он погружается, сливается с его лепестками, и открывается перед ним что-то чему-то нет слов, чему нету подобия, и вновь был поцелуй… и этот поцелуй ни мне, ни кому то ты ни было не суждено описать; но дай то небо, дай то творец наш Единый, чтобы испытали мы это все…

А метель то все воет, все воет — нет — не только метель — там и волки — под стенами моей башни сегодня собралась огромная стая, они все голодны, грызутся, рвут более слабых своих братьев, и от запаха их крови приходят еще в большее неистовство — еще больше жаждут этой плоти и этой жаркой крови, и они вгрызаются, хрипят и воют в своем безумном упоении — я знаю, что до самого утра будут так выть и метаться, чувствуя мое Человеческое сердце, будут кидаться на запертые двери, будут грызть, и ломать об них окровавленные когти — и все будут рваться, смутно чувствуя, что здесь есть что-то недостижимое для их сознания. Как же воют! Какая же боль в них!

Но дай то небо всем испытать то, что испытывал тогда Робин…

А она все еще за окном, я чувствую — смотрит на меня через белый узор переплетенных костей, шепчет мне ласковые слова, шепчем, что мы будем вместе…

* * *

Не знаю, можно ли рассвет следующего дня назвать рассветом. Казалось, что некто, даривший раньше земле свой свет, умер прошедшую ночью, и теперь слабо пошевелился в последних движеньях своей агонии — еще испускал слабо-слабое тепло своего уже безжизненного тела.

Поделиться с друзьями: