Буря
Шрифт:
— Раздери меня, если здесь не вывалился кто-то израненный, а потом не подошла какая-та девица и не оттащила его в пещеру. Ну, да ладно — сейчас все узнаем. Да, да — этот израненный выложит мне все — клянусь матерью, он у меня…
Но он даже договорить не смог от ярости: он вскочил на ноги, и, сжав кулаки, бросился в пещеру…
А вот запись из дневника Фалко, пожелтевшие, готовые рассыпаться листы которого лежат предо мною:
«5 февраля.
Странный день: на небе то лазурь, то прекрасные, так похожие на белых голубок облака. А теперь вот эта метелища, из-за которой в пяти шагах уже ничего не видно. Ветер свистит и воет; ночь темна; а Троун, словно иступленный, гонит свою армию на север, не дает людям никакого отдыха…
Все как-то странно перемешалось, перекрутилось. Так порою кажется, что никто из нас и не живет настоящей жизнью, что все мы пешки; и никак не можем из этой игры вырваться, даже и правил этой игры не знает. Пешка я, пешка Троун, пешки войска, пешки еще многие и многие
Как же больно чувствовать себя рабом! Дух, может парить, но, все равно, — действия предопределены кем-то…
А сегодня опять снились Холмищи, моя береза; снились часы спокойствия, облака — такие теплые, такие ласковые — словно только что испеченные караваи, словно девичьи поцелуи, которых мне так и не удалось отведать… Да…
И песня — песня тихая разлита в этом воздухе, и кажется, стоит к ней только протянуть руки, и поднимет она тебя и к этим облакам, и еще выше…
— Прощай, — я говорил холмам, И целовал березы ствол. Зеленым родины долам, Дарил последний я поклон. И в дальних странах, средь ветров, Тебе остался верен; Я не принимал чужих богов, Но я отнюдь не беден. И ты по мне сейчас не плачь: „Родная, вновь с тобою буду, Как только времени палач, Отдаст мне смети суду“».Часть 3. Метель
Насколько хватало взгляда, все тянулись и тянулись, сливаясь в конце концов с темно-серым холодным маревом гряды гор, названных когда-то, в более счастливые, более светлым времена Синими. Горы эти, стеною возвышались на западных окраинах Среднеземья, а об подножья их билось, рокоча темными ледяными валами, Великое море. Эти древние скалы видевшие когда-то необъятное раздолье полей, лесов, холмов, и всего иного, чем славиться благодатная природа, теперь все изрезаны были леденящими ветрами, все растрескались, а многочисленные ломанные утесы, терзаемые волнами и ветром, в нескольких десятках метрах от берега, напоминали обломки какого-то исполинского, раздробленного теперь хребта. В одном месте скалы эти образовывали некое подобие полукруга, так что в бурную погоду только очень отважный, или вовсе безрассудный капитан отважился бы вести судно среди этих изломанных зубьев, тот же капитан, который не знал тайных подводных рифов не подошел бы к берегу и в полное безветрие…
А в тот зимний день штормило — ветер был северо-западный, ледяной; из низко проплывающих, тяжеленных темных туч сыпал снег, и у самого берега дробились ледяные обломки — ведь, море было бы и радо хоть немного успокоиться, хоть ненадолго вздремнуть под ледовым панцирем; однако, так как все у берега было усеяно малыми и большими каменными зубьями, то от постоянного движенья лед, только успев образоваться тут же переламывался, и иногда, в те мгновенья, когда поднималась особенно высокая волна — с пронзительным звоном, словно тонны битого стекла обрушивался на берег, там въедался в разодранные камни, а следующая волна уже соскабливала его — и это продолжалось уже несколько дней. В этом ледяном и унылом темно-сером воздухе, огороженная полукругом каменных зубьев вжалась в каменную стену одна из Нуменорских крепостей. Горные громады возвышались над нею почти отвесными стенами почти на полверсты, а дальше то — карабкались еще выше, и уж в темно-сером снежном мареве не разобрать было — на какую именно высоту. Вообще же, крепость стояла в весьма удобном месте — здесь берег, словно бы от давнего удара исполинского ножа, вминался образуя подобие залива, и на северной то стене и пристроилась эта, цветом почти сливающаяся со скалами крепость…
Несколько одиноких, тощих чаек, с изодранным опереньем, борясь с ветром летели куда-то — судя по тому, какие они были тощие, какие изодранные: позади уже осталась дальняя дорога. Вот порыв ветра с яростью ударил в них — они отчаянно боролись, одного порыв, взметая валы метров по пять каждый, все не унимался, а проплывающие беспрерывной стеной стремительные тучи подобны были некой грозной армии, которая обрушится на этот мир и сметет и горы, и само море унесет с собою. Наконец, чайки не выдержали этого напора, и вот, словно омертвелые осенние листья понеслись к берегу — прямо к той крепости, они почти врезались в камни неподалеку от ворот, которые, так же, как и стены были гладки, без единой трещины, чем отличались от окружающего, раздробленного пейзажа. Чайки, содрогаясь, устремились друг к другу, обнялись крыльями, и остались так, пытаясь согреться друг от друга.
Казалось бы — никто не может в такую невыносимую погоду спугнуть их. Кто ж еще решится покинуть свой дом, когда на этом ветру можно в несколько минут промерзнуть? Однако, не прошло и нескольких минут, как стала открываться нижняя створка в ворота — открылась она бесшумно, и вышло из нее несколько фигур достойных описания потому
хотя бы, чтобы в дальнейшем нашем повествовании они будут играть далеко не последнюю роль.Итак, первым вышел человек, возраст которого нельзя было определить. У него были седые плотные волосы, впрочем — не совсем седые: в них еще присутствовал и темный свет, волосы были длинные, схваченные сзади в хвост. У него было удивительное лицо — это было лицо страдальца, лицо человека постоянно переживающего трагедию — в каждой черте его была боль, особенно же поражали глаза — они были сильно выпуклые, и, словно бы залитые этой нестерпимой, непереносимой для обычного человека болью. Нельзя было смотреть в это лицо спокойно, оно было подобно раскаленному острому ножу, которые в первое же мгновенье впивался в глаза, а через них прорезался и до сердца, и еще дальше. Еще, надо сказать — этот лик был сильно изрезан морщинами, но морщины эти были не глубокие, и издали их совсем не было видно, зато, чем ближе, к нему приближались тем больше их открывалось, и, в конце концов ясно становилось, что все лицо его иссечено этой частой сеткой, словно бы это был некий древний сосуд расколотый на сотни мелков осколков, а потом — аккуратно склеенный реставратором. Роста в нем было более двух метров, он был довольно широк в плечах, а одежду — всю темных тонов, покрывал длинный, черный плащ, на боку которого пристроен был в черные ножны клинок. Голова же его ничем не была прикрыта… Что ж, ежели вы еще не догадались, кто это — я скажу вам: Альфонсо — сын адмирала Рэроса, убивший не только свою мать, но еще и лучшего друга, и ушедший спасаться в Среднеземье со старцем Гэллиосом.
Ну, а за Альфонсо, вышли и три его младших брата — близнеца, о которых можно сказать, что они, так же, как и Альфонсо, все облачены были в темные одеяния, а цвет их лиц был столь бледен, что казалось, никогда они не видели солнечного света. Звали этих близнецов: Вэллиат, Вэлломир и Вэллос.
Вспомним, как когда то различала их покойная матушка: у Вэллиата было родимое пятно на шее, у Вэлломира были более широкие, чем у иных, орлиные ноздри, а у Вэллоса — чуть приподняты уголки губ, словно бы он все время улыбался. Так вот: теперь Вэллиат стал самым бледным среди своих братьев, казалось, что из этой болезненной кожи все время должна была выступать лихорадочная испарина, он часто начинал шепотом сам с собою разговаривать. Вэлломир был молчалив, шел с гордым, надменным видом, и каждым движеньем, каждым редкостным выставлял себя так, будто он здесь некто величайший, а все они — его подчиненные, а то и рабы. Что касается Вэллоса, то он действительно был весел, однако же — эта была какая-то болезненная, надрывная веселость, так порою он начинал говорить, что-нибудь, ему кажущееся смешным, и, видя, что окружающим это неприятно, уже не мог остановится, и ему то самому было уже больно, а, все-таки, хоть бы и назло даже, а вот уже не мог остановится — зло то его разбирало, а вот ему интересно было, чем все это закончится.
Вот и теперь Вэллос этот чуть отошел от своих спутников, и вдруг, стремительной тенью бросился на чаек, успел ухватить одну из них, когда она уже взлетала — остальные чайки с пронзительными криками закружили над его головою, а он — одной рукой держа пойманную за лапу, а другой — перехватив за шею, побежал вслед за своими спутниками, которые даже не остановились. Вэлломир взглянул на него с презреньем, ухмыльнулся, и подставляя свой надменный лик ветровым ударам демонстративно отвернулся к вздымающейся, передергивающейся от ледяных судорог морской поверхности. Вэллиат с болезненной сосредоточенностью взглянул на своего брата; кажется он хотел до самой кости въестся в него взглядом, и все хотел что-то сказать, и рот его кривился, но он молчал.
Эллиор не оборачивался — он, ведя отряд, шагал вглубь бухты, туда куда неслись обледенелые волны, туда, где скалы сходились, образуя узкую лощину. Но вот раздался его голос, и, казалось, что каждый звук был крепко, до крови, перетянут в сложный узел, и, все-таки, вырывался, хотя на самом то деле, и не должен был, хотя каждый такой мучительный звук, уже бы разорвал у нормального человека глотку:
— Ну, и зачем же ты ее поймал? Какая тебе в этом польза? Ты что: насмешить кого-то хочешь? Ежели насмешить — так знай, что не до смеха нам сейчас; и лучше всего будет, ежели отпустишь ты ее. Понимаешь ли, Вэллос, отпусти ты ее. Не будет смеха — не будет, понимаешь ли ты это. Отпусти — слышишь, как ее родные кричат — словно воздух ножами режут.
Рот Вэллоса растянулся в улыбку, и странное, мертвенное это было движенье, казалось так, будто — это какое-то тесто растянулось, ил же что-то вязкое в плавном движенье в стороны раздалось; и рот его открылся тоже неестественным движеньем, казалось — это не он, а кто-то иной, раскрыл рот у мертвого уже человека. Голос у него был грубый, но насильственно грубый, каждое слово было какое-то выжатое, неискреннее. Вот он нараспев проговорил отрывок из какой-то поэмы:
— …И в ледяных уступах скал, О коих бил холодный вал, Нашел последний он приют, Где ветры волками поют. Где только чаек страшный глас, Порвет грохочущей рассказ, И этих чаек он ловил, И ими лишь себя кормил. Сырое мясо поедал, И без любимой умирал…