Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
— Твоя улыбка дорогая, Тепло очей, и легкость рук, Как ночь, когда мерцая, Луна взовьет печальный круг. Как первый дождь в святом апреле, Одна, горящая слеза… А нынче — птицы уж отпели, Ушла последняя гроза. Остался ветер, он, холодный, Над полем вьюгою кружит, И где-то там в ночи, голодный, Волк в злобе яростной дрожит. И где-то там, среди ущелий, Где даже майскую порой, Не слышно нежных, первых трелей, Но камень студит ледяной: И там, во мраке безысходном, И в жутком вое бури, зла, Вдруг, в ветре, в ветре, в ветре вольном, Сверкнет там искорка
тепла!
Мелькнет… но тихая, святая, За воем бури подойдет, И нежный шепот свой роняя, В душе так ласково вздохнет. Все тихо-тихо в сердце станет, Ненастье с бурею уйдет, Воспоминанье в сердце грянет, Слеза там льдинкою падет. А я шепну: «Дай, боже, плакать, Страдать — в страдании любить, Во вьюге злобной память алкать, И вновь надежду находить. И вновь кружится в тихом свете, Вечерней, ласковой зари, В безмолвном, со слезой привете, Шептать звезде: «Гори… Гори…» И воет темное ущелье, Померкла искорка твоя, Лишь ветра яростное пенье, Гремит, снежинок сонм роя. А я один сойду в долины, Пойду как точка средь снегов, И будет сыпать мне на спину, Замерзший плач седых богов. А я, молитвой окруженный — Я не приму, что нет тебя, И как порыв, в весну влюбленный, Сорвусь вперед, и все любя! И вновь ворвусь я в то ущелье, И буду вновь тебя искать, Потом вернусь во мрак, и в келью, И с тихим плачем лягу спать…

И лишь мгновение назад, видел он перед собою Веронику и брата своего Рэниса, были они счастливы в светлой своей любви — и вот так неожиданно, все разбилось и вернулась та прежняя, страшная жизнь. Эти строки, вырвавшиеся из него столь стремительно, что многие слова переплетались между собою, и горло отдалось болью и сильным кашлем — были лишь первым порывом тоски его, но вот он уже вскочил на ноги, вот уже озирался.

Он не считал, сколько дней минуло в том, счастливом мире — они пронеслись мгновенной сияющей чередой, но, все-таки, не один, не два — много-много дней там сверкнуло, а в этом, готовящемся к весеннему пробуждению миру, лишь два дня минуло, и он очнулся на мрачном рассвете третьего — вскоре после того, как погибла Лэния. Конечно, Робин не мог знать эту эльфийскую деву, и про любовь ворона к ней он не слышал — тем не менее, как человек, который сам в каждое мгновение своей жизни любил, который и раньше и теперь муки великие от этого чувства испытывал — он как-то сразу все понял сердцем, и уже знал, что тот, кто передвигал их — пешек, страдает теперь даже больше, нежели он; и проклинает, и ненавидит, что теперь сгорело то, расцветшее в нем доброе, что и заставило его без всякой корысти, пойти против рока, устроить счастье в их темной жизни.

Вот он увидел, как низко нависающее, казалось каменное, темно-серое облачное покрывало, в одном месте, бурля, вытянулось, стало непроницаемо черным, и сходство с исполинским вороньем оком было столь велико, что Робин даже вскрикнул, а потом, задравши к этому оку изуродованный свой лик, тоже с одним, тоже с темным от болью оком, бросился, так чтобы оказаться прямо под ним — череда падений, сдерживающий его глубокий, жесткий снег — все это промелькнуло совершенно для него незамеченным — он пытался кричать оку, но столь много в нем чувств было, столь гудела от напряжения голова, что выходил один стон — то опадающий, то, вдруг, взмывающий вверх страстным воем — вокруг него, страдающего, раздвинулась темная аура, и вряд ли кто признал в нем человека — это был древних дух, века во мраке и холоде проведший, в стихию болезненную обращенный. Робин знал, что чувства его не распадаются на слова, но он знал и то, что тот, кто страдает в этом ледяном небе, все понимает. И, если перевести на человеческий язык, то, что выл он тогда, ежели убрать всю ту могучею стихию страсть, то вышло бы, что Робин, уже видя, какая судьба ждет Веронику, как наяву представляя, как он сам будет страдать, слагать поминальные плачи, выть в темных ущелий — он восставал против этого, неминуемого. Он доказывал, что это еще не свершилось, и что он Человек ежели только захочет, ежели только все силы души своей приложил — сможет изменить предначертание рока. И он клялся, что отныне, и как никогда, каждое мгновенье его существования будет наполнено борьбой. А еще он вскрикивал, что понимает боль Его, и он стихийно, стремительно молил, чтобы он, все-таки, вспомнил, то нынче уж изгоревшее чувство…

Вот он оказался прямо под этим непроницаемым оком, и всем телом, так что и кости затрещали, вытянулся к нему, продолжая молить. Чернота заклубилась, стала выползать из всей облачной массы — чувствовалось в ней великое напряжение, покрывающая ее оболочка должна была лопнуть — и вырвавшееся раздавить своей тяжестью и Робина, и Самрул, и Серые горы. В воздухе нарастал очень низкий, давящий гул — из ока стала прорываться, падать на Робина леденящая пелена, весь и без того безрадостный мир, за пределами ее тут же выцвел совершенно — стал сборищем мертвенных, бессильных теней. И Робин понял, что — этот гул, от которого уж и кровь из его ушей стекала — это стон ворона, что пелена — его слезы.

Несмотря на давящую тяжесть, он не опускал голову, продолжал реветь, клясться, что он не отступит, что, ему плевать на рок, и что он отрекается от недавно сложенного плача. Наконец, вой его достиг такого предела, что горло не выдержало — он и до этого закашлялся, а тут рывком хлестанула кровь — и он, как от удара исполинского хлыста рухнул на колени — перед собой руки успел выставить,

но и они, по локти в снег ушли…

Вокруг сгущалась, прожигала его отчаянным холодом темная пелена, воздух гудел сильнее, вжимал его в снег; и кровь продолжала вырываться из поврежденного горла — Робин не мог выть так же, как прежде — но он смог прохрипеть:

— Все равно мы с ней встретимся. Ты показал, как мы можем быть счастливы. Да хоть после смерти мы будем вместе — над этим ты бессилен… А сейчас — сейчас я встану и буду бежать, идти, ползти, до тех пор, пока мы не встретимся. Пусть и в смерти встретимся — пусть и так — и это прекрасно! — а что мне эта жизнь, весь этот мир без нее — сборище унылых теней! Я иду к тебе, Вероника!.. Плевать мне — плевать на этот рок, на предопределение!..

Не успел он еще договорить, как леденящая пелена, сжалась вокруг его тела щупальцами, в какое-то мгновенье, казалось — раздавит его, такого хрупкого, на муравья похожего, но нет — подняла вверх, а потом метнула в сторону, да так, что он, пролетев с сотню метров, врезавшись в снег, еще и подлетел — потом вихрем завертелся, и таким, воющим, окровавленным снежным комом влетел в овраг, который рассекал долину верстах в двух от Самрула, и в котором провели последние дни Цродграбы — их оставалось еще около девяносто тысяч, и они растянулись на довольно большой протяжности — тем не менее, Робина вынесло именно в той части, где совсем недавно появилась Вероника — где, толпилось уже множество смеющихся, думающих, что с ее возвращением все их беды прошли Цродграбов. И вот окровавленный ком с налета раскидал это плотное скопление скелетоподобных созданий и остановился прямо подле нее — рыдающей, вцепившейся в Рэниса…

* * *

Ведь их всех одновременно выхватило из того счастливого мира, и этот Рэнис оказался там, где ушел из Среднеземья — на краю пропасти. Вокруг темные скалы, ледовые пласты, этот ветер ледяной, с болью воющий, под ногами эта бездна, на дне которой, вновь болезненными рывками передвигалась призрачная волчья стая, и вновь металась над ними белая волчица. И все это, такое холодное, не ведающее ни света, ни нежности — все эти версты камня безжалостного, все это, чуждое… И он понимал, что самое светлое, что только видели эти камни была Вероника, нежный голос ее — и так страстно захотелось Рэнису вновь увидеть ее живые черты, услышать ее слова, всегда такие нежные, и спокойные, подобные некому облаку весеннему, душу ласкающему…

И он завыл, голосом столь могучим, что в окрестностях сошло несколько лавин — он звал ее по имени. Ответа не было, но он, конечно, не мог успокоиться, и, ежели до этого он любил ее с такой силой, что и про клятву свою Робину позабыл, и на похищение ее, и на всякое преступление, ради этой страсти был готов — то теперь то эти чувства еще возросли. И он ненавидел этот промерзший мир, ненавидел его обитателей — был ведь мир счастья, где жила Она — и он не понимал, что делает среди этих скал — зачем все это нужно.

И вот он бросился к камням, стал бить их, цепляться за них, требовал, чтобы они сказали, куда ушла Она теперь; требуя, чтобы они не были такими безжизненными и холодными, чтобы они рыдали, страдали — ведь они же видели ее — чего же боле. Вот он стоял, вдавливая до дрожи, до треска мерзнущие пальцы в эту непоколебимую, морщинистую плоть, и выговаривал:

— Сцепления камней холодных, Ведь вы же видели ее — В веках на холод обреченных, Ведь слышали — она поет. Ты что же вы еще стоите, В своей угрюмой, злой тоске, И что по прежнему глядите — Постройки времени песке. Вы видели, чего же боле? Чего же ждать — она ушла, Уже за миром, в светлой воле, В далеких сферах расцвела. Ведь в вашем мрачном проведенье, И в темных думах без конца, Вы поняли — что то мгновенье, Вершина судеб — звезд венца. Рыдаете темные ущелья, Из трещин — слезы, траур, плач — Одно вам в вечности виденье, И рок над вами — злой палач…

Обращая эти строки, к безжизненным камням, он сам чувствовал то, что, по его мнению, должны были чувствовать они. Так он до боли чувствовал, что все то, что он видит, и слышит — что все это для него ничего не значит, что все это лишняя, по какой-то ошибке перед ним поставленная декорация, в которой он попросту не знал что делать, а должен находится в совсем ином месте, и чувствовать иное.

И, конечно, он, привыкший в борьбе еще в орочьих рудниках, и не думал смиряться. Более того, он чувствовал свой дух огромным, чувствами пылающим облаком — и он знал, что будет стремится к Ней, и в мучительной этой, долгой дороге, будет терять пламень, но пока хоть какая-то искорка, среди этих незначащих образов останется — будет прорываться все вперед и вперед — к Ней. И вот, с трудом оторвавшись от ледяной стены (она не хотела выпускать его, но насладится пламенем, который с такой силой в крови его бился) — он бросился по обледенелой поверхности, вдоль воющей пропасти — конечно, он не знал куда бежит, и так как, ничего не разбирал в этих, ничего не значащих, окружающих его тенях — рано или поздно пал бы в пропасть. Он и под ноги то не смотрел, но все поднимал голову к этой совсем низкой, задевающей даже, в своей тяжелом движении уступы над его головой, облачной плотью. Он видел, и слышал, как с болезненными воплями, разрывалась она, и в этих разрывах открывалась непроницаемо-черное, уже знакомое ему око — казалось, что вся облачная масса — лишь веки, под которыми, растянутое во все небо, чернело око ворона.

И Рэнис, так же как и Робин, чувствовал, отчего страдает ворон. И он выл, и требовал тоже, что и Робин… когда разверзлась под ним пропасть — леденящие, призрачные отростки обхватили его, стремительно пронесли по ущельям; затем вырвали на простор полей, и вот он уже стремительно покатился по снегу — влетел в овраг к Цродграбам, где совсем незадолго до этого случилось великое счастье — Вероника вернулась. Эти истощенные создания еще не опомнились, толпились вокруг нее возрастающей толпою, и даже не заметили, как Рэнис слетел с края оврага, как, прорвавшись через их ряды, пал перед нею на колени.

Поделиться с друзьями: