Бывших не бывает
Шрифт:
«Вот это да! Чтобы это описать, нужен стилос Эсхила!»
– Любил я Татьяну… Может, и по сей час люблю! В глаза-незабудки её гляну и тону… Лада! Вот только рот откроет – не Лада, а курица безмозглая, и не глаза-незабудки, а буркалы куриные! Пустые! Вот и сошёлся с Анной. Вроде и грех великий, а если с другой стороны посмотреть, то и не знаю… Ну и покарал меня господь милосердный: и Татьяна мёртвого ребёнка родила, и Анна из саней выпала и ребёнка выкинула. За что их господь милосердный до рождения убил, а, поп? Почему не меня?
– Я не знаю, что тебе ответить…
– Ну хоть врать не стал, – Лавр опять хмыкнул.
«Да что ж он всё хмыкает? Весёлого мало! Он отчаялся и тем отчаянием тянет себя в ад.
– Ну, слушай тогда дальше. Отец выздоравливать стал. И Михайла чудить. Он-то мне с женой и помог. На время. Сопляк сопляком, а слова нашёл. Вернулся я к Татьяне. Понесла она. Сидели вечерами… О дочке мечтали… Какая красавица и умница станет… Про мечты свои рассказывал…
Лавр скрипнул зубами.
– Да что ей те мечты! Слушает, молчит, а потом ляпнет невпопад дурь какую! И долдонит: «Лапушка, ну что ж ты всё в кузне? Со мной побыл бы, а там и работники сладят». Что я ей, дитёнок, за мамкину юбку держаться? И про сынов то же долдонила – не понимает, дура, что у сынов счастье редкое – мужеское дело на всю жизнь нашли! Вот кому завидую – мне бы так в их годах! Ладно, думаю, бабы в тягости как только не чудят. Родит – в разум придёт.
В церкви снова установилась тишина, нарушаемая лишь тяжёлым, хриплым дыханием мастера.
«Да, не позавидуешь! Это даже не Ксантиппа, что отравляла жизнь Сократа хуже, чем цикута. Он о том даже пошутил перед смертью… А этот и шутить уже не может!»
– А потом занемогла, – Лавр с трудом вытолкнул из глотки слова. – А чего занемогла – молчит. Я к Настёне – та меня чуть не помелом погнала, мол, не надо мужам того знать. А меня гложет – ну как не ладно с Татьяной или с дочкой нерождённой? Не поверишь – подслушивать взялся! И слышу, как Лада моя ненаглядная, Солнышко моё ясное, ревмя ревёт и лекарку молит: «Матушка Настёна, я знаю, ты можешь! Бабы у колодца говорили! Наложи на Лаврушу зарок, чтобы на баб не смотрел!». Я чуть не заржал – на что мне те бабы, если она со мной? А она, курица, продолжает: «И чтобы в кузне своей день-деньской не сидел с железяками своими! Что они ему? На что? Ладно когда для прибытку или Сварога молотом славит, так он с ними, как с дитятей родным! Не хочу! Пусть со мной всегда будет! При мне! Сделай, матушка! Бабы говорили, что знаешь ты, как мужей смирять и узду на них накидывать. Сделай!»
Лавр опять замолчал, но собрался и продолжил с какой-то спокойной тоской:
– Плюнул я и в кузню ушёл. Так теперь в той кузне безвылазно. Там я Мастер, а не к юбке приложение, Лавр а не Лавруха, что всю жизнь брата хуже! Хозяйство удержал, усадьбу, как нужда пришла, в три дня расстроил – Сучок и тот дивился. Доброго слова от отца не услышал. Да ладно доброго слова – хоть бы Лавром, а не Лаврухой батюшка назвал… Так что кую теперь да пью… От браги не легче, но хоть забыться иной раз можно… И к бабам на Выселки бегал оттого же – забыться. Всё я про них понимаю: сын хозяйский, с женой неладно и здоровьем она слаба – как не пригреть, вдруг да обломится? Листвяне же обломилось… А мне и то за счастье… Было. Теперь и того нет – пеплом они рассыпались. Скажи, поп, проклятье на мне, что ли? Смерть да беду всем несу…
«Батюшка» – сколько же горечи вложил он в это слово! Что же ты, Кирилл? Неужели не знаешь, что не оценить по достоинству хуже, чем убить? И не кого-нибудь – сына! Зачем добиваешь его? Мало ему жены-дуры? Неужели ты не видишь, что он отчаялся?
Он и ко мне-то потому и пришёл, что больше не к кому. Чужому человеку рассказать – оно проще иной раз. Особенно когда родня слушать и слышать не хочет. Но если пришёл – совсем край, значит. Прости меня, Господи, и ты прости, эпарх Кирилл, но я уже знаю, что ему скажу. Только пусть выговорится до конца.
– Продолжай, боярин Лавр, – мягко попросил отец Меркурий. – И не казни себя. Нет в сих смертях твоей вины.
– Опять не коришь? – теперь в голосе воеводского сына звучало искреннее удивление. – Ну так слушай. Ох как хотелось мне отцу в морду дать! Кулаки чесались! Как по найму в чужом дворе работал –
пришёл хозяин и всё по-своему перевернул, меня не спросясь и спасибо не сказав. Тут я впервые и подумал: «А долбись оно всё конём! Раз человек я только в кузне, то там и останусь. Жрите своё боярство с кашей, а мне моего мастерства хватит». Сказал-то сказал, а обида гложет! Не обида даже – бессилие. Я ведь могу! Силы в себе чувствую! Отец Михаил из Писания читал о царях-строителях. Может, я царей и похуже буду, но не оглоблей ведь деланный! Есть мастера и получше меня – за Болотом такие живут, что мне до них, как до неба, но конной косилки и они не измыслили. Или сделать не смогли. Я смог! Михайла надоумил, но сделал я! Я – Лисовин!– Лисовин, – совершенно искренне согласился священник – сейчас от сына исходила та же сила, что и от отца.
– Так скажи, поп, что мне делать? Как себе и отцу доказать, что я не слизняк и не блудодей?
«Эка его! Ну это и хорошо! Злится – будет бороться!»
– Ну, положим, блудодей ты знатный, – священник ткнул собеседника пальцем в грудь. – На других баб смотреть запрещаю! Сам на дуре женился – сам свой крест и неси. Никто тебя силком не тянул. По вору и мука! Но это грех ещё малый! Большой грех – отчаяние и недеяние. Смертный! Себя жалеть – Господа гневить! Руки опустить – хулить его паки и паки! Говоришь, в морду отцу хотел дать? Так надо было дать! В своём праве был! Если позволяешь собой помыкать, так и будут. Говоришь, мастер ты? Вот и докажи, что мастер! Найди где и когда и не дай отцу в твои дела лезть. Не справишься – пусть казнит! Только так!
– Б…!
– За поносные слова ещё епитимью получишь! Но после. А теперь слушай. Был в Старом Риме такой боярин – Марк Витрувий Поллион. Вот он вроде тебя мастером был. Только не кузнецом, а зодчим. А тогда в Риме зодчие сплошь из холопов были. А он боярин! Так он сумел себя и боярином и зодчим поставить. Сам Цезарь его ценил и главным розмыслом в своём войске держал. Тысячи воинов под руку его ставил. И никто в его боярстве и помыслить сомневаться не мог. Да и в мастерстве тоже. Ты Днепр в Киеве видал?
– Видал. А при чём тут?
– Есть в землях немцев река Ренус [136] . Она Днепра нисколько не уже. Так он через ту реку мост поставил. Дважды. Видал ты такой мост? Я нет! А в старости собрал все знания по зодчеству и в книгах изложил. Вот и ищи, как свой мост через Ренус построить, а не вино жри и баб топчи, боярин! Докажи, что боярин. Не отцу – себе. Вот твоя цель, а на остальное плюнь!
– Лихо ты, отче…
– А иначе нельзя! Ладно, с отчаянием твоим немного разобрались, давай теперь с грехами поменьше. Кайся, боярин Лавр – тебе есть в чём. И помни: каяться – это не жалеть себя, а менять! Помыслы свои и деяния – Господь иного не примет!
136
Ренус (лат. Rhenus) – древнеримское название реки Рейн.
Отец Меркурий украдкой вытер пот – трудиться священнику на Рождество пришлось хуже, чем галерному рабу. Сначала Всенощное бдение, потом упасть и поспать часа три, затем снова служить литургию, чтобы на службе могли побывать и немощные, например, Аристарх, который высидел службу на лавке, и родители с малыми детьми, а потом нахлынули брачующиеся…
Вообще-то, на Святках не венчают, но, если иерей считает, что имеется крайняя необходимость, то можно – принцип икономии. Отец Меркурий посчитал, что необходимость имеется – село провело четыре месяца без окормления священника, так что у половины невест живот уже нос перерос, а некоторые, например, раба Божия Асклепидота – будущая боярыня Лисовинова – так и родить успели. Непорядок! Да и вообще новопоставленный ратнинский пастырь к принципу икономии относился с немалым уважением – вообще-то людей с недостачей частей тела во священство не рукополагают, а отца Меркурия рукоположили, руководствуясь тем самым принципом: если нельзя, но очень надо, то можно.