Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Царь Борис, прозваньем Годунов
Шрифт:

Воспользовавшись сей заморочкой, гетман польский Ян Замойский силой и золотом посадил на престол королевича шведского Сигизмунда, племянника вдовы Баториевой и предыдущего короля Сигизмунда Августа. Дух Батория, казалось, еще жил и враждовал нам в Замойском, мстящем нам за свое унижение под Псковом. Борис же Годунов, едва ли не единственный раз в своей жизни, отступил.

Что же, в делах Бориса Годунова не было ошибок, а у самого него не было недостатков? — спросите вы вновь нетерпеливо. Слава Богу, были. Я всегда опасался людей без недостатков, никогда ошибок не допускающих, противно это природе человеческой и возможно не иначе как промышлением дьявольским. Всем ведомо, что нечистый награждает сподручных своих целым букетом талантов разных. Годунов был не из этой когорты, потому что в длинном перечне его умений отсутствовало одно из важнейших — ратное. Да и где ему было опыта набраться, он ведь сызмальства при Симеоне состоял, а тот, как вы знаете, дел военных сторонился, чтобы перед людьми не позориться. Да и по натуре своей Годунов в воеводы не годился. Как меня поучал в свое время князь Андрей Курбский, главное для полководца — это умение в пылу борьбы оценить на глазок соотношение сил и настроение рати, принять решение быстрое и увлечь за собой воинов, натиском решительным сметая все на своем пути. С этими самыми глазомером, быстротой, натиском дело у Годунова обстояло плохо, он любил все заранее обмыслить, взвесить и рассчитать.

Допусти его до войска, он бы перед ратниками и не показался, сидел бы себе в избе тихой, чертил бы планы, «erste Kolonne marschiert, zweite Kolonne marschiert». Это по-немецки, даже переводить не хочу, потому как глупость и русскому духу никак не подходит, но немцы именно так и воюют.

Страшась случайностей битвы, Годунов державу до войны не допускал, но, помня мудрость прародительскую — хочешь мира, готовься к войне, — усиленно сей подготовкой занимался, проявляя присущую ему основательность, — ездил из полка в полк, устраивал смотры, проверял исправность людей, коней, оружия и другого снаряжения, после каждой поездки докладывал дотошно государю, что вот тут надо еще немного укрепить, а там чуть усилить. Несмотря на все свое миролюбие непритворное, Федор, понукаемый боярами и воеводами, стал уже проявлять нетерпение — когда же состоится наконец маленькая победоносная война, которая так украшает любое великое царствование? Годунов был вынужден уступить и осенью шестого года правления Федора отдал приказ о сборе рати. Дабы не утруждать себя походом дальним — да, в сущности, и куда? — отправились дорогой, многократно проторенной, в Эстляндию, на шведов. Тут даже сам Федор ополчился и после молитвы долгой взгромоздился на жеребца смирного. С ним ехала и царица Арина со всем своим женским воинством, которое, правда, щадя неприятеля, до дела жаркого не допускали. Менее заметным, но, возможно, самым важным в том походе было участие в нем наследника царевича Бориса, его определили ближним воеводой в передовой полк, под руку воеводе достославному, князю Дмитрию Хворостинину, в сотоварищи же Борису дали Федора Романова. Поход был быстрый и победоносный, за месяц отобрали у шведов исконные наши крепости Ям и Копорье, опустошили Эстляндию до самого Ревеля, а Финляндию до Абова, приступили к Ивангороду и Нарве. В поле близ Нарвы стояла двадцатитысячная рать, все, что имелось у короля шведского, ее смяли одним передовым полком и втоптали в крепость, Ивангород сдался на милость царскую. Иные, в первую очередь царевич Борис, говорили потом, что надо было взять и Нарву, тем более что стены ее в трех местах были разрушены до основания пушками нашими, а запасов продовольствия в крепости, по рассказам перебежчиков, не хватило бы и на месяц осады плотной. Но Годунов призывал к умеренности разумной, и царь Федор, довольный донельзя победой одержанной, а с другой стороны, столь же утомленный непривычной обстановкой походной, приказал трубить отбой. Слава полководцев великих в равной степени не волновала сердца ни царя, ни правителя; удовлетворенные сей прогулкой, они не затевали ничего подобного до скончания дней своих.

Что волновало сердце Годунова, так это состояние казны царской, страсть к ее наполнению не только не иссякала с годами, но даже усиливалась, подчас сверх меры. Был он необычайно изобретателен в придумывании разных налогов новых, не столько обременительных для народа, сколько раздражающих своей мелочностью. Когда же ему указывали на бесполезность очередной податной затеи, он принимался стонать и кряхтеть, жалуясь на недостаток монеты звонкой, — куда до него казначеям записным! Один раз в подтверждение этих слов своих приказал переплавить и перелить в монету половину посуды царской, впрочем, тут же пустил эту монету на покупку новых блюд, чар и кубков, подумав же, прибавил вдвое. Кто-то из иностранцев злоязычных назвал это ехидно «хозяйствованием по-русски», но что они в хозяйстве нашем понимают! В результате-то количество посуды дорогой увеличивалось вдвое — поди плохо! Ясное дело — завидуют!

Но вот, к примеру, другую затею Годунова иноземцы бы приняли с восторгом, я же считаю ее одной из величайших его ошибок. Речь идет о кабаках. Конечно, русский человек всегда пил, но в меру, в меру его запасов домашних. У людей знатных запасы большие, вина заморского и хлебного, пива да медов, они и пили больше и чаще, люди же простые запасами не обременены, поэтому и пили в братчину или по случаю, когда боярин их или какой другой добрый человек поставит. Люди среднего достатка позволяли иногда себе пива сварить или вина выгнать, но только для себя, отнюдь не на продажу, за этим всегда следили строго, а карали еще строже. В молодые годы мои в Москве ни одного кабака не было, только тот, что с дозволения еще отца нашего держали немцы в Немецкой слободе, в Наливках, но туда вход простому люду был заказан. Оттуда эта зараза и расползлась. Во всем немцы виноваты, ну и, конечно, Захарьины. У них была какая-то неестественная тяга к слободе Немецкой, ладно, пусть естественная с учетом происхождения, но все равно порочная. Там-то и подсмотрели они этот дурной обычай веселиться не дома, в кругу родственников и друзей, а в местах общественных, куда стекался люд случайный, а то и прямой сброд, воры, тати, женки гулящие, которых порядочный человек на порог дома своего бы не пустил, а тут не только мирился с их соседством, но даже находил в этом какое-то непонятное мне удовольствие. Но Захарьиных, как я понимаю, другое привлекло, видели они, что деньги в кабаке текут рекой и все в один карман, откуда изымать их весьма сподручно. И вот во времена Ивана Молодого по наущению Захарьиных открылись первые кабаки в слободе Александровой, а потом распространились на все города опричные. Что меня тогда удивляло: время лихое, голодное, человеку не о баловстве полагается думать, а о пропитании и о сохранении самоей жизни своей, ан нет, несет последнюю полушку в кабак! Царь Симеон, придя к власти, безобразие это прекратил, он и слободу Немецкую разнес в пух и прах, но с течением времени и слобода восстановилась, и кабаки при ней, а уж при царе Федоре вернувшиеся в Москву Захарьины нашептали Годунову, какое прибытное для казны дело завести кабаки казенные. Годунов возбудился чрезвычайно и принялся за дело с обычной своей основательностью и всеохватностью. Что ж, прибыток казне царской был действительно изрядный, но нельзя же все деньгами мерить, особенно на Руси.

Но не расчетливость чрезмерная была главным недостатком Годунова, а неискренность. Только не требуйте от меня доказательств мысли этой, нет у меня никаких доказательств, я это сердцем чувствовал. Не я один, весь народ русский, который чрезвычайно чуток к любой неправде и даже к словам правильным, но идущим не от чистого сердца. Народ русский может и убийцу оправдать и простить, если увидит, что совершил человек грех сей не со зла, а в запале или во имя справедливости, но расчетливую милость он не примет и будет искать в ней скрытое злодейство. Скажем, ничто не мешало Годунову извести под корень род Шуйских, умысел их злодейский был изобличен уликами явными, и бояре были единодушны в осуждении их на смерть. Но Годунов мыслил лишь об удалении соперника своего по совету опекунскому, князя Ивана Петровича, поэтому ограничился ссылкой и заточением, по прошествии же некоторого времени, года-двух, он вернул Шуйских ко двору и возвысил пуще прежнего. То же и с Мстиславскими,

престарелый князь Иван Федорович отправился в монастырь, сын же его, замешанный, несомненно, в тех же делах скаредных, занял место отца во главе Думы боярской, но без власти опекунской. Все бы поняли Годунова, если бы он по горячим следам снес несколько голов, но этого мягкосердечия по отношению к явным врагам своим не понимал никто, и я первый. Не понимали и ждали мести ужасной, казней кровавых. Это напряженное, многолетнее ожидание уничтожило все остатки любви к правителю. Тут и слухи свою роль сыграли — быструю кончину князей Ивана Мстиславского и Ивана Шуйского, равно как и некоторых других, приписали казням тайным. Слухи что, слухи разные бывают, правдивые и лживые, им можно верить или не верить. Этим — верили. Потому что каждый ставил себя на место Годунова и понимал, что именно так он бы и поступил, ни за что бы не простил врагам своим, но в то же время никогда бы не унизил, скажем, героя псковского удавкой в яме смрадной, а совершил бы все честно и открыто, на месте Лобном, по-христиански. Да, слухам верили, Годунову не верили и, не доверяя, не любили. И чем больше дел он делал, чем щедрее осыпал народ благодеяниями разными, тем меньше любили.

Глава 3

Темное дело

[1591 г.]

Со временем я разобрался в Борисе Годунове, в натуре его и первопричине многих поступков. Кровь у него была холодная, в этом все дело. Вот у Алексея Адашева, с которым Годунова часто сравнивали и справедливо равняли, кровь была горячая, потому и смирял он ее постами строгими и прочими излишествами. А Годунову ничего смирять не надо было, скорее, не мешало бы поддать жару. Злодеем Годунов не был, ни явным, ни тайным, вот только преграда злодейству стояла у него не в душе, как у нас с вами, как у всех людей православных, а в голове.

— Господи! Зачем я это сделал?! — кричим мы в отчаянии, с ужасом глядя на следы совершенного нами злодейства. — Не ведал, что творю! Бес попутал! Прости, Господи!

— Господи, зачем мне это делать? — спрашивает раздумчиво Годунов и продолжает: — Твоя правда, Господи, никакого прибытку ни мне, ни державе от этого не будет, а перед Тобой грех смертный. Спасибо, что надоумил. — И оставляет всякую мысль о злодействе.

Но голова орган ненадежный, если душа наша — крепость неприступная, хранящая завет Господа, то голову уподоблю двору постоялому — сквозит из всех дыр, и путники самые разные забредают. А ну как залетит в голову Годунову мысль шальная, тут я царя Симеона сразу вспомнил, что царевич Димитрий угрожает спокойствию державы, ум услужливый предоставит множество тому подтверждений, равно как и оправданий высоких для злодейства.

Стоило мне так подумать, как уж мой ум услужливо привел множество примеров нелюбови Годунова к Димитрию, попыток удалить царевича как можно дальше от престола и вытравить его из памяти народной. Вот, скажем, история с избранием короля польского, ведь именно Годунов написал в наказе послам нашим: «Если паны упомянут о юном брате Государевом, то изъяснить им, что он младенец, не может быть у них на престоле и должен воспитываться в своем отечестве». Это почему же так?! Неужели младенец не может быть королем?! Я думаю, что корона польская была бы Димитрию весьма к лицу. И Годунов, если бы постарался, добыл бы ее Димитрию с большим успехом, чем Федору. Но не захотел. С чего бы это?

Да при чем здесь Годунов, доносился издалека здравый голос, в Польше он делал то, что ему царь Федор приказал, а Федор Димитрия любил, вон, братом называл, в церкви за него молился, а с какой радостью пироги именинные принимал, что Мария присылала ему из Углича на именины Димитрия, как щедро Федор одаривал Марию и Нагих деньгами, камкою, мехами, а Димитрию посылал пряников со своего стола.

Но я уж голос здравый не слышу, выхватываю слова о молениях церковных и начинаю ими, как солью, раны свои душевные посыпать. Раньше за Димитрия по всем церквам русским молились, еще царь Симеон повелел, чтобы имя Димитрия возвещалось в многолетии сразу после имен Федора и царевича Бориса, и никто на порядок сей до поры до времени не покушался. Поводом к пересмотру порядка узаконенного послужило желание Федора внести в список имя царицы Арины. Арину включили, Димитрия исключили. Так и слышу, как Годунов нашептывает царю: «Моление сие о семействе великокняжеском, а Димитрий здесь сбоку припека, седьмая вода на киселе. Ну и что с того, что брат, у вас, царь-батюшка, таких братьев пруд пруди, есть и поближе, хотя бы я, но я же не претендую!» В то же время и по той же причине Димитрия перестали именовать царевичем и во всех бумагах официальных писали просто: князь Димитрий Иоаннович Угличский. Мне это было вдвойне обидно, ведь Угличским Димитрий был по мне, почти сразу после рождения я объявил его своим единственным наследником, и получалось так, что, не будь меня, у Димитрия вообще ничего бы не было, ни титула, ни удела, ни прав.

Затерзанный этими мыслями, укрепляемыми слухами разными, я приказал усилить охрану нашего дворца в Угличе. Более всего боялся я не кинжала, а яду, поэтому повелел пробовать всякую еду, что Димитрию подавалась, орешки же и прочие мелкие сладости, которые по малости их все проверить никак не можно, запретил вовсе, из-за чего имел столкновение жестокое с Димитрием, и особенно с матерью его и прочими женщинами, царевича окружавшими.

Вот и до Димитрия добрались, не до носителя имени, а до вполне реального человечка, с которым можно и схлестнуться в споре жестоком, и поговорить ладком, умиляясь его разумностью не по летам.

Димитрию шел девятый год. Был он невысок для своих лет, но ладно скроен, ловок и проворен. Жизнь наша, почти что сельская, немало этому способствовала. В Кремле тесном он бы целыми днями сидел в палатах душных, у нас же ступишь за ворота и сразу узришь простор широкий, невольно свистнешь, призывая холопа с лошадью, взлетишь в седло и помчишься куда глаза глядят. Я Димитрия в седло посадил очень рано, наверное, столь же рано, как в свое время посадили меня, я своей первой поездки не помню, отсюда вывожу, что было мне не больше четырех-пяти лет. Но в отличие от меня, юного, Димитрий был к езде верховой очень пристрастен, у него от сидения долгого в седле даже ноги немного искривились, женщины неразумные мне за это почему-то пеняли, люди же понимающие кивали одобрительно головами — справный воин будет! Случались, конечно, и разные мелкие неприятности, бывало, летел Димитрий кубарем на землю, один раз расшибся весьма сильно и пропорол сучком щеку под правым глазом, почти у самого носа. В сущности, ничего страшного, само бы заросло, но женщины раскудахтались и принялись над лицом Димитрия колдовать, добились того, что вместо пусть изрядного, но гладкого шрама образовался маленький, но вздутый, так что многие принимали его за бородавку. Это на годы долгие стало отличительной приметой царевича. Была и еще одна, тоже благоприобретенная. Правая рука у Димитрия была много сильнее левой. Я как заметил это, так старался все больше левую руку нагружать при всяких тренировках, при стрельбе из лука или при рубке на саблях. Но Димитрий с колыбели отличался невероятным упрямством, назло мне все делал правой. Нехорошо это, в бою, если вдруг приведется, однорукому в случае ранения или усталости тяжело сдюжить, но разве ж ему втолкуешь. Так и получилось, что правая рука стала не только сильнее, но и заметно длиннее левой, будто та обиделась на такое пренебрежение и расти перестала.

Поделиться с друзьями: