Царь и гетман
Шрифт:
Вдруг слышат, кто-то идет и как будто сам с собою разговаривает. Присматриваются: действительно кто-то тихо бредет от обоза… Кому бы это быть? Кто не спит, когда скоро уж и утро настанет? Ближе, ближе… Видят — фигура гетмана… Да, это сам гетман и есть… Чего он ходит, о чем разговаривает?.. Запорожцы присмирели — слушают…
— Ни, не спит, не спит моя голова, важко ий, важка моя стара голова — сон не бере, — бормочет старик, останавливаясь и качая головой. — Де таку голову сну побороти?.. Вона в золотой коруни… Ох, важка та коруна, важка! Достав Мазепа коруну, винец державный… а! Лиха матери!.. Не винец державный достав Мазепа, а винчик погребный… От скоро, скоро возложат на сю шалену голову винец державный смерти… О! Смерте! Смерте! Страшна твоя замашная коса!.. А дитинку ж чисту, невинность голубину за що я погубив? До кого воно, бидне дитя, головку прихилит на чужини?.. Проклятый, проклятый Мазепа… анафема, проклят…
Слова замолкли. Старик снова, не подымая головы, тихо побрел к обозу.
— А
— Та проклят же… От весною чумаки ихали степом за силью, так казали, що на всий Украини его у церквах попы проклинают.
— О! Що попы! То московськи попы, не наши.
— Ни, и наши проклинаюте.
— Та то ж москаль велив.
— Хиба… О, забирае силу вражий москаль, ох як забирае!
Начинало светать. Прежде всего проснулся предрассветный ветерок и струйками пробежал по степному ковылю, нагибая и покачивая то тот, то другой белый чуб безбрежной степи.
Просыпалось и небо. Там от времени до времени слышалось карканье ворона да клекот орла, такой странный да гулкий, как будто бы кто-то высоко-высоко в небе ударял палочкой об палочку. Это пернатые казаки чуяли себе корм по ту сторону Днепра.
Мазепа, к которому с рассветом воротились его разбитые и распуганные ночным мраком и бессонницею мысли, тихо подошел к коляске, в которой ехала Мотренька. Неслышно приподнял он полу фартука и заглянул внутрь экипажа. Девушка спала. Подложив левую ладонь под щеку, она, казалось, пригорюнившись, думала о чем-то. Черные волосы падали ей на белый низенький лоб и на правую бледную щеку. Вид спящего человека всегда представляет что-то как бы маленькое, беззащитное. Спящая Мотренька казалась беспомощным, горьким ребенком, который, наплакавшись, крепко уснул и не вполне согнал с лица следы горя…
С благоговейным чувством, но с едкой тоской глядел гетман на это милое, невинное личико… Чего бы не дал он, чтобы воротить прошлое!
— Гетьман иде… ласощи несе, — шептали во сне губы девушки.
Видно, что ей грезилось ее беззаботное детство, когда она еще воспитывалась в монастыре и всякий раз с радостью ожидала, что вот-вот приедет гетман и привезет всем им, девочкам, всяких сластей и хорошеньких «цяць», игрушек. «Ласощи несе…»
У гетмана задрожали веки, и по бледным впалым щекам прокатились две мелкие, едва заметные слезинки, которые и спрятались в сивом волосе усов.
— Правда… принес ласощив, ох, принес, проклятый! — простонал он и отошел от коляски.
Обоз просыпался. Казаки готовили коней и экипажи в далекий неведомый путь…
Прошло еще несколько месяцев.
Из села Варницы, недалеко от Бендер, под заунывные звуки труб и литавр выступает похоронная процессия. Впереди трубач и литаврщики в глубоком трауре, на конях, покрытых траурными мантиями от ушей до самых копыт. За ними на траурном коне выступает кто-то знакомый: это запорожский кошевой атаман Костя Гордиенко. Открытое лицо его смотрит задумчиво, а громадные усы как-то особенно мрачно спускаются на грудь. В руке у него гетманская булава, которая так и горит на солнце дорогими камнями да крупным жемчугом. Вслед за кошевым шестерка прекрасных белых, как первый снег, коней, в трауре же, везет погребальный катафалк, на котором стоит гроб, покрытый дорогою красною материею с широкими золотыми нашивками по краям. По сторонам катафалка — почетная стража с обнаженными саблями, готовая поразить всякого, кто бы осмелился оскорбить бренные останки, покоящиеся в гробе. За гробом идут женщины… Как голосно плачут и причитают! Как раздирает душу горькая мелодия этого народного причитания — причитания, с которым хоронили когда-то и Олега «вещего», и ослепленного Василька, и старого Богдана Хмельницкого… От времен Перуна и Дажбога идет эта мелодия слез, мелодия смерти… Только одна женщина не плачет — это Мотренька; она идет, глубоко наклонив голову, и переживает всю свою горькую, незадавшуюся жизнь… За нею, на коне, Филипп Орлик — новый гетман: еще серьезнее его вечно серьезное лицо, еще сосредоточеннее взгляд… «Над кем гетманувать я буду?» — вот что выдает его задумчивое лицо. «Да и где моя гетманщина?» Рядом с ним Войнаровский, племянник того, кто лежит в гробу. За Орликом и Войнаровским выступает варяжская дружина Карла XII. Как мало ее осталось с того дня, как она оставила родную землю, чтобы следовать за своим беспокойным конунгом скандинавского севера! Как много их полегло на чужих полях, не зная даже, что делается дома. Из 150 варягов — дружинников, вышедших с Карлом из Швеции, до Полтавы едва уцелело 100 человек, а под Бендерами — только 24 королевских варяга провожали до могилы труп Мазепы: остальные полегли на чужих полях, а конунг их лежал раненый. По обеим сторонам всей процессии ехали запорожцы с опущенными долу знаменами и оружием.
Мотренька шла за гробом, по временам взглядывая на него и прислушиваясь к печальной музыке, отдававшей последнюю честь одиноко умершему старику, и память ее переживала последние тяжкие дни, последние часы дорогого ее покойника. С переходом через степь и через Буг, со вступлением на турецкую землю дух, могуче действовавший в старом теле гетмана, как
бы разом отлетел, оставив на земле одно дряблое тело, которое двигалось машинально, да и двигалось как-то мертвенно. Старик, видимо, умирал изо дня в день. По целым часам он лежал, устремив глаза в потолок и как бы припоминая что-то. Иногда он делал отрицательные движения то рукой, то головой, словно бы отрицался от всего прошлого, от всей его лжи, от горьких ошибок и жгучих увлечений, от которых остался лишь саднящий осадок…— Ваше высочество, — бормотал он невнятно, — князь Полоцка и Витебска… Божиею милостию мы, Иоанн Первый, великий князь полоцкий и витебский, древнего Полоцкого княжества и иных земель самодержец и обладатель… обла-а-датель… [7] по-московски… О, царь, царь! Ты мене за ус скуб, як хлопа… Чи царь, чи гетьман? — куц выграв… куц програв… Чи чить, чи лишка?… Лишка! Лишка!.. Пропала Украина — пропаде и Запорожже… все одцвитае и умирае… зацвитуть други цвиты, а старых уже не буде… Зацвите и друга Украина, та старой вже не буде… А я думав, що вона и сама, своим цвитом, цвисти буде… Так ни, — нема цвиту, один барвинок зостався… [8]
7
В договоре, заключенном Мазепою с Карлом XII и Станиславом, королем польским, 4–м пунктом Мазепа обязывался: «Qu'il remettroit toute l'Ukraine aux polonois de meme due la Severie, les provinces sous la domination de la Pologne. En revanche on promettoit a Mazeppa pour recompence le titre de prince, aux memes conditions, que le due de Courlande possede son pays, aves les palattinats de Witepsky et de Polotsko». (Что он передаст полякам всю Украину, а также Киевское, Черниговское и Смоленское княжества, которые все вместе должны вернуться под господство Польши. За то был обещан Мазепе в награду титул князя, на таких же условиях, как и герцог Курляндский, владеющий своей землею вместе с Витебскими и Полоцкими землями). (Аделерфельд, 248). — Прим. авт.
8
Нордберг положительно говорит о причинах, ускоривших смерть Мазепы: «Le chagrin de se voir abandonne par la fortune dans le temps meme quil se flattoir de delivrer l'Ukraine de la dominatior russienne, ne lassa pas d'y contribuer beaucoup» (Грусть от того, что судьба отвернулась от него именно в то время, когда он гордился тем, что освободил Украину от русского владычества, не способствовала его выздоровлению.) (стр. 338). Как Мазепа мог освободить Украину от русского владычества, отдавая ее полякам — этого странного противоречия шведские историки не объясняют. Видно, сам Мазепа, поляк до мозга костей, не понимал этой несообразности. — Прим. авт.
Когда Мотренька подходила к нему, лицо его принимало молитвенное, но страдальческое выражение, и часто слеза скатывалась на белую подушку, на которой покоилась такая же белая голова умирающего…
— О, моя ясочко!.. Закрый мени очи рученьками своими, та вертайся до дому, на Вкраину милу… у той садочок, де мы с тобою спизналися… — Мотренька безмолвно плакала и целовала его холодеющие руки… — Не вдержу вже й булавы, — бормотал он, — а хотив скипетро держати, та тоби его, мое сонечко, передати…
В последние минуты он глазами показал, чтобы Мотренька передала гетманскую булаву Орлику, и она с плачем передала ее. Тут стояли Войнаровский и Гордиенко — стояли, словно на часах, ожидая, когда душа умирающего расстанется с телом.
Тихо отошел он, со вздохом: глубоко-глубоко вздохнул о чем-то, вытянулся во весь рост, и лицо стало спокойное, величественное, царственное… Да, это она, «смерти замашная коса», наложила печать царственного величия… «Ну вже бильше ему не лгати…. буде вже… теперь тилько первый раз на своим вику сказав правду — вмер», — думал молчаливый Орлик, держа булаву и серьезно глядя в мертвое лицо бывшего гетмана…
Скоро похоронная музыка смешалась с перезвоном колоколов, когда процессию увидели с колокольни церкви, стоявшей от Варниц несколько на отшибе.
У ворот церковной ограды два казака держали под уздцы боевого коня Мазепы, покрытого длинной траурной попоной. Умное животное давно догадывалось о чем-то недобром и жалобно, фальцетом, словно скучающий по матери жеребенок, заржало, увидев приближающуюся процессию. С большим трудом казаки могли удержать его. Когда же гроб проследовал в ворота, казаки увидели, как из умных черных глаз гетманского коня катились слезы.
— Що, жаль, косю, — жаль батька? — спросил казак, ласково гладя морду животного.
— Эге! — философски заметил другой казак. — Може, одному коневи й жалко покойного, бо нихто в свити не любив его — лукавый був чоловик.
Конь заржал еще жалобнее.
Когда гроб хотели уже опускать в склеп, Мотренька быстро подошла к последней и вечной «домовине» гетмана, обхватила ее руками и вскрикнула со стоном:
— Тату! Тату! Возьми мене с собою…
Стоявший тут же на клюшках король подошел было к девушке, с участием нагнулся к несчастной, чтобы поднять ее; но она была без чувств…