Царь Сиона
Шрифт:
Служители магистрата, с серебряным городским гербом на груди и серебряной цепью вокруг руки, переходили от дома к дому, стуча в ворота и созывая граждан. Последние, извещенные уже раньше о ночной вылазке, спешили на улицу, вооруженные алебардами, секирами и огнестрельным оружием. Простой народ также собирался толпой, с топорами и ломами. Войсковой вахмистр, со своими верховыми спутниками, переезжал с места на место, отдавая приказания. Наемное городское войско проходило отдельными отрядами. За ними следовало несколько фур с орудиями, ядрами, порохом, досками и легкими лестницами. Все это движение совершалось без шума: не слышно было ни барабанов, ни колоколов, ни труб, квартальные вполголоса руководили движением, и вся разнокалиберная толпа вскоре двинулась по направлению к рынку.
Вслед затем вокруг водворилась прежняя тишина. Женщины и старики тщательно
— Должно быть, они теперь уже вышли из городских ворот, — сказала хозяйка «Роз». — Ты можешь спокойно идти домой, Анжела. Отец, наверное, ждет тебя, если не пришел за тобой сам.
Елизавета, которая жила неподалеку от рынка, предложила дочери художника проводить ее. Служанка с фонарем пошла вперед. Некоторое время подруги шли молча. Наконец Елизавета сказала:
— Какая ты счастливая! Дома ждет тебя отец, который боготворит тебя, а не грубый, упрямый, недовольный супруг. Ты еще пользуешься пока свободой — этим драгоценным благом на земле.
— Да, я вполне довольна моей жизнью с отцом, — ответила Анжела несколько рассеянно, — и ни с кем не желала бы поменяться. Но подумай: бабушка сегодня опять запела свою старую песню о моем замужестве.
— Слушайся ее во всем, если хочешь, но только не в этом, дитя мое! — настойчивым тоном сказала Елизавета. — Пусть мой пример послужит тебе уроком. Меня продали человеку, которого я никогда не любила; и я несу терновый венец, которому не позавидует ни один мученик. Да и все они хороши — наши мужчины, неуклюжие, как медведи, грубые вне дома и еще грубее дома у себя, развратные и корыстные, жадные и в то же время расточительные. Молодые люди в Мюнстере все никуда не годятся. Тот молодой человек из Брауншвейна, который сватался ко мне и который всегда был так изящно одет, напрасно просил у отца моей руки, а для меня стало безразлично, за кого ни выйти. Представь себе теперь только, что меня ожидает в будущем. Муж мой еще довольно молод, и если он не умрет по какой-либо счастливой случайности, как я об этом беспрестанно молю Бога, я должна терпеть еще сорок лет, может быть, те же муки и дурное обхождение. В конце концов, было бы лучше для меня умереть раньше, чем он, потому что, видишь ли, он, наверное, растратил уже все, и свое, и мое имущество, и, закрой он завтра глаза, мне останется только, как нищей вдове, положить ключи на его гроб и, с соломинкой в руке как с единственным наследством пойти просить милостыню.
— Я всей душой жалею о твоей участи, Елизавета: как прекрасен должен быть брак с любимым человеком!
При этих словах Анжелой овладело волнение. Но, к удивлению ее, Елизавета сказала, как бы в ответ на эти слова:
— Гм… и того молодого человека из Брауншвейга я также полюбила; он только больше мне нравился, чем грубый Гардервик. В сущности я еще вовсе не любила, — прибавила она сухо и с горечью.
— Неужели? Ты, Елизавета? — спросила Анжела с удивлением и вдруг замолчала, как бы опасаясь выдать себя.
— Нет, — повторила та. — Раз в жизни я мечтала о любви, но это была именно только мечта… Однако вот ты и дома, дитя мое. Заходи же ко мне. Не бойся встретить мужа, ты меня найдешь всегда одну, как только зазвонит вечерний колокол. И тогда муженек мой уж, наверное, в своем кабаке за вином и костями, он редко возвращается домой раньше полуночи.
И с желчным смехом Елизавета простилась со своей юной подругой, задумчиво вошедшей в дом и поднимавшейся теперь наверх по гулкой каменной лестнице.
Мастер Людгер ходил взад и вперед по комнате совершенно одетый, как бы готовый выйти. Он заговорил, обращаясь к дочери, с напускной строгостью:
— Ага! Мы наконец дома? Пир продолжался, черт возьми! Отец, бедняга, сидит дома один со своими заботами и страхами, а дочка пирует за сладким вином и пирожками в обществе благочестивых сподвижниц.
— Я бы не пошла, милый батюшка, если бы вы не разрешили сами; но если бы и вы захотели тоже пойти, вас бы так же приняли там, как желанного гостя.
— Желанного? Сохрани Бог! Богатая бабушка меня терпеть не может, оттого что у меня нет такого состояния, как у нее. Желанного? Черт возьми! Всему этому богатству и ханжеству будет скоро конец. Да, и конец будет ужасный!
— Конец? — повторила Анжела.
— Да, именно. Новое время наступает. Ты еще многое увидишь, ангел мой. Я опять узнал сегодня кое-что из верного источника. Совсем новая вера… Все, что есть лучшего из всех религий, соединится в одной новой. Новое правительство и, наконец, равномерное
распределение богатств… Так нужно, и пришла пора. Черт возьми, если все это не будет именно так!Анжела молчала, испуганная словами отца. Ей казалось, что отец выпил лишнее. Он продолжал между тем с воодушевлением, навеянным, однако, не винными парами.
— Помнишь ли ты, что говорил тогда Ринальд? Вот настоящий человек, душа моя: это — голова! О, он далеко пойдет…
— Он в Нимвегене, в цепях, — с горечью возразила Анжела.
— В цепях, говоришь ты? Это ничего не значит, дитя мое. Пусть даже они снимут с него голову — дело не изменится. Этот богемский поп [30] … забыл я его имя… его сожгли, но, черт возьми, тогда только и пошло дело в ход. Да, жаль, я не послушал тогда Ринальда: мне помешала моя дочка! Непременно надо было вернуться сюда ко дню рождения пробста, не так ли? А когда мы вернулись, вернее уже накануне, почтенный пробст и все каноники сбежали отсюда. А что, скажи пожалуйста, из этого следует? То, что у меня нет новых заказов. Останься я в Голландии, писал бы я там портреты торговцев сыром, и было бы много лучше. Но даже и удивительную голову портного не пришлось мне срисовать, черт возьми! С тех пор дела у нас все хуже и хуже. Могу сообщить тебе новость. В церквах не будет больше никаких изображений: все это — идолопоклонство, вздор и безумие! Художники могут заняться чем-нибудь другим. Кисти и краски надо бросить: я буду также участвовать в управлении, и это право, мне по душе. Но сперва я все-таки напишу один портрет, и то же самое изображение сделаю на дереве и на меди. Весь Мюнстер будет покупать его у меня.
30
Тут имеется в виду Гус, сожженный как еретик на Констанском соборе, в 1415 году.
— Чье же это, батюшка?
— Это будет портрет епископа, ангел мой. Завтра утром они приведут его сюда, этого доброго человека, так как сегодня ночью они возьмут его с постели. Увидишь тогда живое воплощение деспотизма и, знаешь ли, что еще? Помнишь ли эти трагические изображения королей, которые я показывал тебе в Лондоне, в Тауэре? Мелочь, черт возьми, в сравнении с этим! Я изображу его окованного цепями и рядом с ним посажу дьявола, напяливающего на него митру. Во всей немецкой земле люди будут драться из-за портрета, и весь доход от продажи его пойдет тебе в приданое.
— Да защитят меня все святые от такого ужасного подарка! Нет, отец, я ни за что бы не поверила, что вы можете так говорить и думать об одном из князей церкви и знатном господине, который сумел бы, конечно, оценить ваше мастерство и вознаградить вас по заслугам. Сколько раз вам щедро платили из соборной казны за ваши прекрасные картины, тогда как в кои-то веки случалось вам получать заказы от кого-либо из граждан.
На лице художника выразилась хитрость торговца, но складка в углах его рта изобличала трусость зайца, напрасно прикрывающегося шкурой воинственной рыси.
— Анжела, Анжела! — сказал он, грозя ей пальцем. — Ты опять учишь своего разумного отца? Ну, не смотри на меня так сурово, ангел мой! Я и вполовину не думаю того, что сказал. Я всегда любил и почитал папу и высшее духовенство. Но ты не поверишь, что у меня до сих пор еще звучит в ушах все, что услышал я сегодня в гостинице Петера Фризенса. Бог знает чего тут не было! Мюнстерцы как будто говорят ныне огненными языками. Настроение ужасное, дитя мое. Да защитит Господь нашего епископа и да уничтожит всех еретиков! О, если бы ты видела нынешнюю вечеринку у Фризенса! О, Анжелочка, и теперь еще болит у меня то место на груди, куда ударил меня своим кулачищем задавший пир грубиян Киппенброк, когда он раздавал пирожные и брякнул будничное присловье: «Маленькие штучки, большое счастье! Лучше гость, чем кухня!» И вправду, гость был лучше кухни… У мастера Людгера в десять раз больше смекалки, чем у этих гостей Петера Фризенса. Пусть только его милость епископ расправится с этими болванами — и он увидит, Sang-Dieu, каков художник мастер Людгер с Кольца!.. Ну, довольна ты теперь, дитя мое? Кажется, глазки у тебя уже давно закрываются? Песочник [31] пришел, не правда ли? Спи же, спи! Господь с тобой!
31
Так тогда назывался в тевтонских наречиях эллинский Морфей, бог сна.