Царь Сиона
Шрифт:
— Тише! Молчать! Суд начинается.
По его знаку Ниланд привел нескольких связанных женщин — госпож Дрейер, Тунекен. Михельсен и супругу городского старосты.
— Они согрешили, они должны умереть, после того как видели славу Израиля! — воскликнул царь, но, после некоторого раздумья, прибавил: — Однако ради любезного моего брата Книппердоллинга я помилую его жену. Но, дабы она научилась соблюдать заповеди Господа своего и исполнять веления своего царя, пусть простоит час на ступенях ратуши, держа в руках меч, который должен был отсечь ей голову.
— Ты — милостивейший из всех царей! — сказал Книппердоллинг с выражением собачьей преданности и лести Жену его, впавшую в полубесчувственное
Затем Бокельсон решил устроить всеобщий благодарственный пир и пригласил граждан, наравне с придворными, принять в нем участие. Поручив гофмаршалу Тильбеку особенно позаботиться о своем высоком саксонском госте, он сошел с трона и обратился к Герлаху фон Вулену, который осмелился напомнить его величеству о необходимости безотлагательно принять меры к исправлению поврежденных городских стен, а также быть настороже:
— Судьба Сиона не может быть в лучших руках. Как пристал тебе твой узорчатый панцирь! Не ты ли говорил вчера о розах? Я постараюсь перевить розы войны и битв, что цветут на твоем панцире, миртами любви и мира. Стой на страже с огненным мечом, будь ангелом-хранителем наших ворот! Я же исполню свое слово, буду твоим сватом. Книппердоллинг, проводи меня в жилище Людгера… Ну что ж ты? Бери же под уздцы мою лошадь, говорят тебе, чтобы весь град Господен явился свидетелем нашего примирения! А ты, любезный брат мой, городской старшина, иди бодрее, подними свое чело и позови сюда моих драбантов. Кроме тебя и их мне не надобно никакой свиты. Милостивый и сильный государь не должен бояться никакой опасности среди своего народа.
Медленное шествие Бокельсона по городским улицам привлекло к окнам лишь немногих любопытных. Измученные страхом и тревогой минувшей ночи, жители сидели, запершись по домам, и во всем городе царило мертвое молчание. Двери «Роз» также были заперты на засов.
— Царь! Отворите царю правды и справедливости! — неистово кричали драбанты, стуча в двери, пока, наконец, Штальговен, робко озираясь, не отодвинула засов.
Бокельсон вошел в дом один, оставив городского старосту со спутниками стеречь своего коня. Штальговен едва не упала без чувств со страха, увидев перед собой грозное, чудесное видение. Бокельсон величавой поступью взошел на лестницу и приказал привести к нему мастера Людгера.
Несчастный живописец, всего не более часа тому назад возвратившийся домой и едва успевший немного оправиться от всех виденных им ужасов битвы, в крайне жалком беспорядочном виде предстал перед своим повелителем, который уже второй раз столь неожиданно удостаивал его своим посещением.
— Чему обязана моя скромная хижина высокой чести видеть в своих стенах могущественнейшего из властителей? — растерянно пробормотал Людгер, между тем как Бокельсон спокойно расположился в его комнате.
— Я пришел сюда возобновить старое знакомство, любезный брат мой во Христе, — величаво ответил царь. — Я вспомнил, что еще в Лейдене видел тебя и даже потчевал.
— Это было на свадебном пиру вашего величества, — ответил Людгер не без содрогания: взор грозного гостя скользил по всей комнате, останавливаясь то на самом хозяине, то перебегая с одного предмета на другой.
— В то время я был счастливым женихом, любезный и верный друг мой. Теперь я стал скорбным вдовцом, — промолвил царь печально.
Людгер вспомнил о шестнадцати царицах и не знал, шутит ли с ним его величество или он действительно огорчен. Художник только молча
наклонил голову, а король продолжал свою речь:— Вознаграждают ли меня теперь все тяготы престола за утраченное тихое счастье? Скажи сам: художники и поэты знают кое-что о скорбях и заботах царей… Однако вот что: я пришел сюда, чтобы заплатить свои долги и потребовать у тебя то, что мне следует.
— Не знаю, — робко заметил Людгер, — как я должен понимать ваше величество?
— Я должен тебе свое лицо, а ты должен дать мне мой портрет. Полагаю, что за последние годы голова моя повысилась в цене. А, как ты думаешь? Не сказал ли ты на моем свадебном пире, что никогда не видел головы, подобной моей? Не сказал ли ты, что мое лицо имеет вид, будто в нем соединились лев, тигр и обезьяна, и будто они спорят между собой за первенство, и что оно носит печать чего-то рокового? Эй, живописец! Где же твой холст, твои кисти и краски?
Оробевший живописец пал на колени с жалобной мольбой:
— О, справедливейший из царей! Не вспоминай хмельных речей, сказанных в беспамятстве. Я был слишком слеп, чтобы распознать на твоем челе печать величия, которая теперь, подобно звезде, подобно солнцу подобно молнии.
Людгер окончательно сбился и не мог продолжать своей речи, тем более, что Бокельсон сухо и серьезно перебил его словами:
— Ладно, но ты должен нарисовать мой портрет. Я не шучу!
Живописец поднялся и, робко теребя руками свою шапку, сказал:
— Вашему величеству известно, что писание картин запрещается пророками и уставом Нового Сиона…
Художник начал было длинный текст из книги премудрости Соломона, но опять сбился и стал отирать со лба крупный пот. Бокельсон докончил за него и прибавил:
— Писание говорит здесь не столько об изображениях людей и животных, сколько о проклятых идолах, которыми нечестивые язычники оскверняют учение Христово. Но оно не запрещает оставлять портреты славных государей в назидание потомству. Нарисуй же мой портрет, друг мой Людгер: я приказываю тебе. Ты никогда не дождешься лучшего случая, чтобы написать мой портрет: сегодня, пожалуй, лев победил на моем лице обезьяну… Не смущайся же! Ведь я без твоего ведома давно уже взял тебя под свое покровительство, любезнейший. Я знаю, что ты стащил из собора несколько богохульных картин и скрыл их в своем доме. Но царь столь милостив к тебе, что не хочет и знать этого… Впрочем, не хочу принуждать тебя ни к чему. Успокойся, приди в себя и завтра явись во дворец писать мой портрет. Я заплачу тебе за твое тленное произведение моим нетленным золотым изображением.
Щедрый царь выложил несколько золотых монет на пустой стол живописца.
— А пока, — прибавил царь, вставая, — мне хочется пить. Дай-ка чего-нибудь холодненького промочить горло.
Живописец усердно тер себе глаза, точно ему страшно хотелось спать; в ушах у него звенело. Дрожащими губами он пролепетал:
— В моем погребе ничего нет; все мои бочки пусты.
— Так есть же у тебя колодезь, мой друг! Вода, почерпнутая для меня рукой твоей дочери, покажется мне вкуснее рейнвейна.
— Ах, дочь моя… Ваше величество разумеет, верно, Анжелу?… Великодушный повелитель Сиона, ты снова растравляешь мои старые раны. Какой ангел может сказать мне жива ли еще моя дочка?
Царь взглянул живописцу прямо в лицо и погрозил пальцем.
— Ты забрал что-то скверное в свою башку. Неужели ты серьезно думаешь обмануть меня, царя, властителя нового храма, который так же хорошо знает будущее, как ты вчерашнее? Ты скрываешь в погребе драгоценную вещь, которая действует благодетельнее и сильнее, чем вино. Напрасно пытаешься скрыть от меня твою дочь. Приведи ее сюда! Я хочу ее видеть.