Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В 1837 году в семействе Левашовых стал появляться еще одни молодой человек, которого Петр Яковлевич мог рассматривать в качестве очередного объекта своей, теперь суженной до пространства собственного флигеля, проповеди. По рекомендации Бакунина или Кетчера Екатерина Гавриловна предложила Виссариону Григорьевичу Белинскому давать уроки литературы ее сыну и дочери. Заочно Чаадаев знал Белинского уже давно, с начала его литературной деятельности в «Телескопе» и «Молве», а в 1836 году собирался даже (видимо, не без помощи Надеждина) познакомить его с Пушкиным, отметившим успехи молодого критика. Последний, по словам поэта, «обличает талант, подающий большую надежду. Если бы с независимостью мнений и остроумием своим соединил он более учености, более начитанности, более уважения к преданию, более осмотрительности, более зрелости, то мы бы имели в нем критика весьма замечательного».

Словно прислушиваясь к совету Пушкина, Белинский не переставая читал и учился, сочетая в своих размышлениях самые разные идеи. «Как часто случается у нас слышать, — замечает Виссарион Григорьевич в одной из статей, внутренне полемизируя с интонациями

первого философического письма, — что у нас нет страстей, волнование которых составляет романтическую прелесть жизни, что у нас нет этого внутреннего беспокойства, которое даже в людях низшего класса пробуждает стремление возвыситься над своею сферою и собственными силами создать себе средства и проложить дорогу к славе. Какое нелепое наглое мнение». Вместе с тем критик развивает мысли, в чем-то сходные с новыми взглядами Чаадаева на особое призвание России, основанное на разумном использовании мировых достижений. «Мы, русские, — наследники целого мира, не только европейской жизни, и наследники по праву. Мы не должны и не можем быть ни англичанами, ни французами, ни немцами, потому что мы должны быть русскими; но мы возьмем, как свое, все, что составляет исключительную сторону жизни каждого европейского народа, и возьмем ее не как исключительную сторону, а как элемент для пополнения нашей жизни, исключительная сторона которой должна быть — многосторонность, не отвлеченная, а живая, конкретная, имеющая свою собственную народную физиономию и народный характер».

Рассуждения Белинского в известной степени связаны с опубликованными и неопубликованными идеями Чаадаева, который, со своей стороны, видит за литературными разборами критика, за его увлечением красотой старорусского быта и Шеллингом искание, говоря словами П. В. Анненкова, «основ для трезвого мышления, способного устроить разумным образом личное и общественное существование». Подобно Бакунину и под его влиянием Белинский открывает в своих поисках философию Гегеля и рассматривает постоянные изменения как «великое зрелище абсолютного единства в бесконечном разнообразии», а исторический процесс — как нарастание «успехов человечества на поприще самосовершенствования». В свете положения немецкого философа о разумности всего существующего он утверждает, что «вся надежда России на просвещение, а не на перевороты, не на революции и не на конституции».

Однако остроумие и независимость страстной натуры критика противоречат умозрительному «примирению» с действительностью. Тем более ему должны казаться отвлеченными религиозные обоснования Чаадаевым мирового прогресса. Личное знакомство не приносит им взаимного удовлетворения, а дух левашевского дома показался Белинскому чуждым. «Добрые люди, прекрасные люди, — писал он Бакунину, — но их мир — не наш мир». О недоразумениях между двумя современниками говорят и строки другого послания критика тому же адресату: «В 8 № «Наблюдателя», в статье «Петровский театр» у меня есть выходка против людей, которые в французском языке не уступают французам, а русской орфографии не знают: Чаадаев принял ее на свой счет и взбесился. Теперь самому стыдно стало. Он же говорил, что слышал от кого-то или сам читал, что в одной немецкой газете пишут о тебе, Мишель, как о единственном человеке в России, который с ревностию занимается немецкою философией…»

Петр Яковлевич продолжает внимательно следить за состоянием умов в Европе и на родине, ищет в мыслях представителей нового поколения точки соприкосновения со своими религиозно-прогрессистскими устремлениями. Однако ближайшее десятилетие покажет, как изменятся и сколь отличными путями пойдут по жизни люди, с которыми он сталкивается в доме Левашевой (здесь же во флигеле вскоре поселяется друг Герцена и Огарева Кетчер).

Пока же Чаадаев появляется в светском обществе с опаской. Рассуждения Белинского напоминают ему фрагменты пьесы Загоскина «Недовольные» и вызывают обиду на критика. Еще в апреле 1837 года А. И. Тургенев сообщал Вяземскому: «Закрасноворотский философ очень оправился, хотя еще никуда не является, но духом опять воспрянул. Ему сказали о твоих словах о нем в письме к Давыдову, и, кажется, это кольнуло его истиною замечания, а я еще не читал твоего письма». Настроение Петра Яковлевича заметно улучшается не только потому, что ему возвращают бумаги, заключающие, как он писал брату, труды и цель всей ого жизни, но и потому, что постепенно рассеивается двусмысленность в его положении «сумасшедшего» благодаря стараниям московского генерал-губернатора — Дмитрия Владимировича Голицына. Жуковский характеризовал Дмитрия Владимировича как «друга человечества н твердого друга закона, сочетавшего в своих доблестях: и день брани мужество, в день мира — правый суд», как ревностного представителя «за древний град у трона». Героический участник Отечественной войны 1812 года, Голицын много сделал для Москвы и течение своего долгого пребывания (с 1820 по 1844 г.) в должности градоначальника: заботился оо устроении бульваров, о замене дров торфом на заводах и фабриках для предотвращения истребления лесов и Московской губернии, боролся со злоупотреблениями, вникая в участь бедняков, арестантов, безвинно пострадавших п т. п.

Дмитрий Владимирович был женат на сестре И. В. Васильчикова и знал Чаадаева еще со времен его адъютантской службы у командира гвардейского корпуса. Когда разворачивались кульминационные события и выносились приговоры в связи с «телескопской» историей, Голицын находился в отъезде. Вернувшись же и Москву и повидавшись с «безумцем», он, по словам М. И. Жихарева, расхохотался и заявил: «Ca n'a que trop dur'e; il faut pourtant que cete farce finisse» [29] . Посылал ежемесячные рапорты в Петербург, генерал-губернатор, например, докладывал в апреле 1837 года: «Ныне г. Чаадаев уже не находится в таком расположения духа, как было при сочинении

известных Вашему Императорскому Величеству философических писем, он вполне восчувствовал и заблуждение свое, которое ого завлекло к изложению ложных понятий, через что подвергнулся он справедливому гневу Вашего Величества и общему нареканию». Целеустремленные и методичные ходатайства Голицына возымели свое действие, и уже на рапорте от 9 июля Бенкендорф пометил: «Написать кн. Голицыну, что по приезде государя в Москву князь должен доложить о прекращении сего лечения». И в конце концов на всеподданнейшем докладе московского градоначальника была наложена резолюция: «Освободить от медицинского надзора под условием не сметь ничего писать».

29

Это слишком затянулось; надо покончить с этим фарсом (франц.).

Тяжелое для Петра Яковлевича условие ничего не писать, то есть не печатать, смягчалось официальным «выздоровлением» и позволением не только прогуливаться по московским улицам или среди многочисленных цветников огромного старинного сада в доме Левашовых, но и посещать дома знакомых или общественные места. Однако эта приятная свобода омрачалась в его сознании необходимостью лично выслушивать колкие замечания, которые доходили и из северной столицы.

Находясь в конце 1836 года в Петербурге, Александр Иванович Тургенев побывал у Вильегорских, Вяземских, Голицыных, Карамзиных, Мещерских, Пушкиных, Путятиных, беседовал с Жуковским, Щербининым, Бравурой, Фикельмон, Хитрово и многими другими известными всей столице людьми, и везде его разговоры о Баадере или Шеллинге, об открытии театра или приеме у государя, о гомеопатии или народности перемежались толками о Петре Яковлевиче. По возвращении в Москву Тургенев рассказывал последнему об единодушном осуждении в Петербурге общего тона и направления первого философического письма. Например, в семействе Карамзиных его называют «пасквилем» и «галиматьей», где есть справедливые мысли при ложных принципах и умозаключениях. Чаадаев «все зло видит только у нас и все ругает бедную Россию там, где нужно ругать весь век, все человечество. Кроме того, он смешивает частности одного времени с общим характером народа и, наконец, все увеличивает, доказывает вред, происшедший от одной причины, а не видит, что эта же самая причина спасла нас от других, может быть, больших бедствий. Словом, видно, что он человек с большим умом, но, к несчастью, несколько помешался от излишнего самолюбия или от того, что слишком влюбился в свои мысли и мнения, всмотрелся в них пристально и забыл все, что видел прежде, все, что слышал прежде, все, что не непосредственно принадлежало к этим мыслям, которые, наконец, свели его несколько с ума…»

Такие оценки перекликались с высказываниями Вяземского, называвшего первое философическое письмо «ультрамонтанской эпцикликой, пущенной из Басманного Ватикана», а его автора — настоятелем «московских прихожанок своих». В представлении Вяземского оно является отрицанием той России, которую «с подлинника списал Карамзин. Тут никакого умысла и помысла политического не было. Было одно желание блеснуть новостью воззрений, парадоксами и попытать силы свои в упражнениях по части искажения Русской Истории…».

Подобные отзывы, доходившие из Петербурга, Чаадаеву передают и его московские знакомые. Поэтому его первые появления в обществе после кратковременного затворничества отмечены настороженностью. «Басманный философ» узнает о публикации ходившей ранее по рукам в рукописи «Современной песни» Дениса Давыдова. Он посылает ее в соседний флигель А. И. Дельвигу, написав против слов «маленький аббатик» примечание: «это я», а вечером с большим неудовольствием обсуждает с ним обнародованную сатиру, для чего даже, против обыкновения, отлучается в театре от своего кресла.

Дельвиг, женившийся в конце апреля 1838 года на дочери Екатерины Гавриловны, Эмилии, в числе других членов семейства Левашовых старался отвлекать Петра Яковлевича от неприятных впечатлений. Весна в этот год была очень ранняя, теплая, к середине месяца уже зазеленело, и Чаадаев нередко присоединялся в саду к обсуждению готовящейся свадьбы, на которой ему предстояло быть посаженым отцом невесты, хотя обычай и не позволял брать на себя такую роль неженатому человеку.

Екатерина Гавриловна радовалась счастью дочери и участию в нем Петра Яковлевича. Сама она последние три года не выезжает из дому и неделями прикована к постели, но даже в тяжелые дни последнего года жизни не перестает принимать друзей и знакомых, деятельно помогать им. В спальне, когда Екатерина Гавриловна теряет сознание, постоянно дежурит ее любимый жилец, наблюдающий медленное угасание столь дорогой для него хозяйки. Незадолго до кончины Левашева пишет Якушкину, что, если бы не дети, она и не думала бы о смерти. Да и так она не боится ее и радуется возможности непрерывного общения с Петром Яковлевичем: «Шесть недель он за мной ухаживал как нежный брат…»

Смерть Екатерины Гавриловны в 1839 году была для Петра Яковлевича большой потерей, которая, помимо глубоких переживаний, грозила ему болезненным нарушением сложившегося образа жизни.

В том же 1839 году скончался его дядя, Дмитрий Михайлович Щербатов, с которым Чаадаев виделся довольно редко. Посылая скорбную весть в Алексеевское, он успокаивает тетку рассуждениями, что ее брат дожил до тех лет, когда жизнь становится скорее тяжелой ношей, нежели удовольствием. Племянник просит Анну Михайловну (а ей уже под восемьдесят) принять печальное известие «с той покорностью, которую нам предписывает религия… Смерть есть закон, чей приговор можно отсрочить только на немного дней». После отъезда Михаила уже Петр посылал ей французские романы и другие книги, стараясь, чтобы она не испытывала в них недостатка. Однако сам он не появлялся в Дмитровском уезде, ссылаясь то на плохое здоровье, то на дурные дороги. Постоянно обещая в кратких посланиях к тетке приехать, он так ни разу и не навестил ее.

Поделиться с друзьями: