Час ноль
Шрифт:
Встречи были для членов банды обязательными. В случае неявки Георг требовал объяснений, причем убедительных. На встречи они являлись поодиночке и с разных сторон. Георг регулярно назначал упражнения на местности, чистку оружия, ночные марши-броски. Тогда они превращались в немногословных, крепко связанных друг с другом парней, знавших, что им предстоит, — они превращались в солдат. Георг снова был прежним: резкий, молчаливый, он всегда держал в голове план военной подготовки. И говорил по большей части в приказном тоне.
Улли здорово вырос. Теперь он был на голову выше Георга. Снова собрать их группу — это была его идея. Однако бывали минуты, когда он просто садился в стороне и курил. Однажды он сказал Кранцу, что пора
— Я знаю, что вы думаете, — сказал Улли, закинув ногу на ногу. — Но вы не беспокойтесь.
Фройляйн Фабрициус от удивления заморгала. Этого невежу она помнила еще с десятого класса, Улли встал.
— Или у вас еще что-нибудь ко мне?
— Да нет, — сказала фройляйн Фабрициус. — Конечно, нет.
Выйдя из школы, Улли послал ногой камень через весь двор.
— Ну ладно…
С Георгом они подружились не в школе, в школе тот, как правило, читал под партой или просто сидел с отсутствующим видом. Они подружились на вечерних занятиях в гитлерюгенде. Штаммфюрер Майер делал доклад о текущем моменте с упором на чудо-оружие, которое применят в последнюю минуту, и тут Улли закурил сигарету.
— Брось сигарету, немедленно, — прорычал штаммфюрер Майер.
Но Улли, с ухмылкой сделав затяжку, еще и вытянул перед собой ноги. У штаммфюрера Майера перехватило дыхание. И тут встал Георг.
— Мы ведь можем проголосовать, — предложил Георг с улыбкой. — Кто за то, чтобы здесь разрешалось курить, прошу поднять руку. Против? Большинство. Извини, но придется тебе загасить сигарету.
Они посмотрели друг другу в глаза, и Улли отшвырнул сигарету. Штаммфюрер Майер, облегченно вздохнув, продолжал, но больше его уже никто не слушал. Все дожидались конца занятий. Георг смотрел прямо перед собой. Позади через два ряда сидел Улли, и Георг вдруг обернулся и глянул на него. Оба улыбнулись.
До десяти лет Улли был нормальным неприметным мальчишкой. Но учитель Зайферт предложил ему учиться дальше, в старших классах средней школы. Величайшая минута в жизни Улли была, когда он пришел домой с письмом, в котором учитель Зайферт сообщал его отцу, что предлагает кандидатуру Улли для продолжения учебы в средней школе. Отец распечатал письмо, прочитал и сказал:
— Не может быть и речи.
Улли чуть не задохнулся. Рыдая, выскочил он из дому, слезы застилали ему глаза. Он очнулся в закутке над стойлом для коз, среди старой рухляди и мышиных нор. Он слышал собственное всхлипывание, слышал, как его звали ужинать, но не шелохнулся. Его перестали звать, на улице стемнело. Хоть и всхлипывая, он почувствовал сладкое утешение в том, что все его звали: Освальд, обе сестры, мать и даже отец. Однако голоса звучали все реже и реже и в конце концов совсем стихли, и уже начало темнеть, тут он понял, что сейчас наступит момент, когда ситуация резко изменится, когда уже никто не испытает облегчения, если он появится в дверях, и никто не попытается его утешить, а, наоборот, все уставятся на него зло и сердито за то, что он нагнал на них страху, и отец вскочит и сделает то, что делает всегда, когда не знает, как выйти из положения, — выпорет его.
Улли хорошо знал, что это значит, и снова и снова, с какой-то новой ожесточенностью, пронизывающей все его существо, представлял себе, как этот маленький человек, прихрамывающий на одну ногу, со сломанным носом, обрушивался на них на всех: на сестер, на Освальда, на мать. Он снова и снова представлял себе, как отец расстегивает ремень и выдергивает его из брюк.
Улли остался в сарае. Поздно ночью он услышал голоса спорящих — это были родители. Услышал, как мать вдруг крикнула,
но потом снова заговорила негромко, упрямо, настойчиво. А потом наступила тишина. Улли уснул, но вскоре проснулся, дрожа от холода. Он тихонько прокрался вниз, осторожно, миллиметр за миллиметром, опустил ручку входной двери, потом тихо закрыл дверь за собой, прокрался по коридору к лестнице, ведущей в спальню. И вдруг, когда он проходил мимо раскрытой двери в кухню, мать позвала его. Она сидела в темноте возле плиты, в которой чуть теплился огонь. Она произнесла его имя споим низким гортанным голосом, каким обращалась к нему в минуты нежности. На миг он замер — и бросился к ее ногам, зарылся лицом в ее юбки.— Ну-ну, все хорошо, — сказала она. — Все хорошо.
Мать отстояла его просьбу, однако средняя школа, когда он выдержал экзамены, не доставила ему радости. На него, как на мальчишку «с горы», поглядывали косо, настороженно, частенько даже с обидной снисходительностью, в том числе и учителя. К этому он привык. Но было еще что-то, чего он никак не мог взять в толк, что-то неуловимое, и выражалось оно в какой-то особой сдержанности учителей, чему он не находил объяснения. Казалось, они знают что-то о его родителях, и в первую очередь об отце, чего он не знал.
Учитель Зайферт в свое время тоже как-то странно сообщил ему, что рекомендует его в среднюю школу. Он дорого дал бы за то, сказал тогда учитель Зайферт, чтобы увидеть лицо его папаши в момент прочтения этого письма. Улли испытывал удушающее отвращение всякий раз, когда видел вечно мокрые, припухшие губы учителя, но в тот момент ему хотелось его обнять. Лишь впоследствии ему припомнилось злорадство на лице учителя Зайферта и эта фраза. Очевидно, предлагая кандидатуру Улли для средней школы, учитель Зайферт хотел оставить в дураках его отца. Что ему вроде бы и удалось, потому что отец тут же начал тогда кричать, что не позволит нацистам испоганить его сына. Улли было всего десять лет, и он не знал, что означает слово «нацисты». Тем более не укладывалось у него в голове, как это можно испоганить ребенка в средней школе.
Примерно в одно и то же время все его школьные товарищи получили письма, в которых родителям предписывалось записать детей в юношеские фашистские организации, мальчиков — в юнгфольк, девочек — в юнгмэдхеншар. Все получили такие письма, кроме родителей Улли. Всем должны были выдать коричневые рубашки, портупеи, галстуки, широкие ремни и туристские ножи. Всем, кроме него. Его учителя хотели, чтобы он учился в средней школе, а отец — нет, но они не хотели видеть его членом юнгфолька, зато мать хотела, чтобы его в эту организацию приняли. И она настояла на своем. Ее сын должен расти, как все другие дети.
Эрнст Майер, тогда еще фенляйнфюрер, принял его с насмешкой. Он был сыном местного нацистского уполномоченного среди крестьян. Между Верхней деревней и Нижней, между крестьянами и рабочими издавна существовала вражда. Но в голосе Эрнста Майера угадывалось и еще что-то, что выходило далеко за пределы этой вражды и имело прямое отношение к родителям Улли, в первую очередь к его отцу, что-то издевательски-насмешливое, означавшее для его отца поражение. Поражение, пережитое им, судя по всему, давно, по и теперь еще воспринимаемое с удовлетворением. Тут было что-то, о чем знали все, кроме него, Улли. Но он не знал, как до всего этого докопаться.
Средняя школа не принесла ему радости. Он читал под партой, не готовил уроков, был источником постоянного беспокойства. Потом вдруг активно начинал тянуть руку, хотел, чтобы его вызвали, жаловался, что учителя не обращают на него внимания, и все это с такой наглостью, что учителя выходили из себя. Стало быть, он хочет добросовестно учиться, вместе с классом? Он ухмылялся. Стало быть, он не хочет учиться? Он ухмылялся. Получал подзатыльник. И снова ухмылялся. Стало быть, он не хочет учиться? Он ухмылялся. Снова получал подзатыльник. И снова ухмылялся.