Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:

Я восхищался им. Я плакал, прижавшись к его щеке. Нам было тогда почти по пятнадцать лет.

* * *

Зоологический сад нашего города каждый год, в летние месяцы, выставлял на обозрение людей{144}. То есть какое-нибудь торговое агентство или импресарио — от имени не имеющих своей воли, наполовину проданных, наполовину подкупленных иноземцев — договаривались с зоологическим садом, этим полунаучным заведением, о прибытии на его территорию группы африканцев, или индейцев, или жителей тихоокеанских островов, или цейлонцев. Достопримечательных чужаков поселяли в своего рода вольере с искусственным ландшафтом, где была воспроизведена их деревня или только хижина, чтобы у зрителя возникла иллюзия, будто он наблюдает естественную жизнь иноземцев у них на родине.

Моя дружба с сыном королевского купца тогда еще продолжалась. Его семья владела акциями зоосада; акционеры не получали дивидендов, но зато пользовались правом свободного доступа, распространявшимся и на их близких. Сын королевского купца, всегда располагавший небольшой суммой на карманные расходы, был на дружеской ноге с надзирателями и служителями,

которые кормили животных; он умел подкупить их, предложив сигарету; и пока не устоявший перед соблазном взрослый выкуривал сигарету, сам он тоже курил под сенью общей вины. Он солгал, представив меня своим родственником, и меня бесплатно пустили в зоологический сад. После того как он несколько раз провел меня через вход «для акционеров», я попробовал пройти тем же путем без него — и меня пропустили. В то лето, когда мне еще не исполнилось пятнадцати, в зоологическом саду показывали группу сомалийцев. Я ходил к ним так часто, как мог. К ним и к тигру, который покорил мое сердце. Однажды я плакал перед его клеткой… Взрослые мужчины-сомалийцы с разделенными на пробор щегольскими прическами и три или четыре изможденные женщины были мне безразличны. Я даже их презирал, потому что они (как предписывал их договор) исполняли танцы, не подлинные; потому что вели себя словно дикари, но в действительности изнывали от скуки. Всякие безделушки белых людей возбуждали у них алчность. Они приторговывали почтовыми открытками и кусочками древесины красного дерева. А чтобы посещавшие зоосад молодые дамы не подвергались слишком большой опасности, с разрешения дирекции дважды в неделю ездили в бордель. (Это мне рассказал мой друг, сын королевского купца.) Мы возмущались, но никаких достоверных сведений об интимной жизни этих людей не имели.

В группу сомалийцев входил и двенадцатилетний мальчик. Поначалу я думал, что он одного возраста со мной. На такую мысль меня навело сходство нашего физического развития. Я пытался с ним заговорить, но он знал лишь немногие английские и французские слова, и моего искусственного произношения, когда я говорил на этих языках, похоже, просто не понимал.

Он улыбался мне, своей улыбкой будто отстраняя меня. Невольно я объяснял себе его поведение неблагоприятной разницей между ним и мною. Я ведь смотрел на него через решетку — как на того тигра, как на всех животных в этом проклятом месте.

Я могу сейчас без угрызений совести признаться в стыдном: что под конец приходил в зоологический сад только ради него, чтобы на какие-то мгновения увидеть его лицо, его исполненную достоинства фигуру. (Теперь я забыл и то и другое.) Я знаю, что мысли, которые тогда днем и ночью меня преследовали, были греховными: были абсолютными желаниями, пребывающими по ту сторону разума, совершенно неразумными и необузданными. Я хотел освободить орла, я хотел освободить тигра, я хотел освободить этого мальчика{145}. Я хотел общности с ним — человеком, о чьей реальной жизни не имел даже самого отдаленного представления. Безграничное желание находиться поблизости от него вступало в резкое противоречие с растерянностью, которая овладевала мною, как только я действительно оказывался с ним рядом, отделенный от него лишь решеткой. Если бы этот мальчик — а он был умнее меня — разгадал смятение моей души и предложил мне любовь, которой я так жаждал, я бы обратился в бегство. Но он лишь отстраняюще улыбался. Вероятно, он меня презирал. Или физическое созревание уже зарядило его таким же, как у меня, невыполнимым желанием: чистейшим и безусловным чувством, что он готов для новых возможностей.

Однажды я открыл решетчатую дверцу искусно сделанного вольера для орлов. Служитель вовремя обнаружил непорядок и закрыл ее. Ни один орел не улетел. Я узнал об этом позже. Но на этой начальной акции освободительных действий мои силы и мужество исчерпали себя. Во мне теперь угнездился страх, что я преступник. Представление, что я мог бы освободить тигра, не вмещалось в мое сознание и, так сказать, повергло меня наземь. А уж освобождение моего эфиопского друга, чтобы он стал человеком… — я не видел к этому пути. Дело не в барьерах, через них в конце концов можно перелезть; но вот дальнейшее было окутано сплошной тьмой, и никакой луч фантазии не мог бы ее рассеять.

Я перестал посещать зоологический сад. В особо злополучные ночи я признавался себе, что люблю сомалийского мальчика больше, чем сына королевского купца, — и потому, движимый леденящим понятием чести, прекратил эту новую дружбу. Наступила осень, и группа эфиопов двинулась в другие края. Я был расстроен и одинок, болен самим собой. Моя тоска не имела цели. Наступила холодная пора моего возмужания. Эта ужасная пора одиночества, когда человек не владеет ничем, не владеет даже самим собой.

* * *

Я перечитал последние страницы. И засомневался: может, мне тогда было уже около шестнадцати? Мой дух и моя душа долго оставались не зрелыми: ребяческими и бессмысленно упрямыми. Даже когда во мне впервые шевельнулся мой дар, чувства совсем не были к этому готовы.

Я сейчас думаю, что не вправе настаивать на своем — понимаемом в хорошем смысле — сущностном несходстве с африканцами. Когда Стэнли в 1870 году прибыл в Занзибар{146}, он записал в дневнике: «Здесь я понял, что негры — люди, как и мы; что их страсти и ощущения такие же, как у других людей». Я должен удалить эту решетчатую ограду. Времена рабства мало-помалу отходят в прошлое. А прошлое не должно сохранять притягательное свечение зла. Я обязан порвать паутину из жалости к темным телам и тайного восхищения ими. Действительность должна потеснить грезы. Через двести лет рабов больше не останется. Страх перед чернокожими, подпитываемый слухами, — эта иллюзия, возникшая из смешения тысячи мнений, — и сладкое влечение к чужеродному: такое должно исчезнуть. Мне, в отличие от многих других людей, всегда было легко думать о красивых животных без всяких задних

мыслей. Я не хотел в них стрелять. Я не хотел загонять их на бойню… Однако мой собственный опыт и свидетельства человеческой культуры опровергают такое, лестное для меня, противопоставление. Сейчас другое время, чем сто или двести лет назад. Люди с темным цветом кожи задумываются о своих правах. Седые гранитные храмы в Зимбабве{147} — более убедительное свидетельство веры, чем торгашеские спекуляции некоторых народов, которые пожертвовали своей религией ради всяческих дурацких целей. В жилах негров течет человеческая кровь, наделенная соответствующими способностями; ее нужно лишь пробудить от сна, вызванного угнетением и бедностью, и она вновь забурлит, став творческим потоком. Прижавшись к телу негритянки, я впервые полностью насладился чувственными ощущениями. Я не буду мелочиться, оценивая меру своей вины. И не потеряю душевный покой, если меня обвинят в содомии. Но я знаю, что эта девочка была человеком, человеком как я — твердыней скорби. Может, у нее родился полунегр, бастард — мой ребенок. Не думаю, что он сможет успешно противостоять снежной поре позднейшего: он станет мужчиной, грубым, как многие, и обыкновенным, как бессчетное множество других, кому приходится работать руками, чтобы не умереть с голоду. Женщина, проститутка, мать — инструмент умножения потомства, те врата, через которые входит в наш мир новая жизнь; и этот новый человек… я умоляю судьбу проявить к нему сострадание, даже если он будет худшим из отверженных.

Эгеди… Мысли мои путаются. Еще тогда все кончилось. И она исчезла. Все так, как оно есть. В то время я вел себя словно животное во время любовного гона. Для сожалений места нет. Я не могу оплатить давний счет, и это угнетает меня. Я знаю меньше, чем мне следовало бы знать. Это несправедливо. Я не бежал от внебрачного ребенка, как поступают некоторые молодые люди. Это она убежала в горы, в леса, где я неминуемо подхватил бы лесную болезнь. Может, она умерла, а я этого даже не знаю. Никакого плана в моих представлениях нет. О действительности я так ничего и не услышал. И эту действительность теперь не вернуть. Это время, которое отошло в прошлое. Я могу, конечно, записать: так было. Но так было только в моем представлении. Меня не избивали линчеватели. Мне тогда не было четырнадцать лет, и я не был дочерью африканцев. Мне не довелось забеременеть. Я не бежал в леса. Я сейчас уставился в пустоту. На мои вопросы не приходит ответ. (Я не знаю этого незаконного ребенка, моего сына или мою дочь, не знаю судьбу этого другого человека, в которой сыграла свою роль и природа.)

* * *

Четыре недели бухтел пароход по водам Атлантики. Срок порядочный, и все это время мысли длинными нитями тянулись сквозь меня, сплетаясь наподобие паутины. Я был истощен, как после болезни. Я был трезв. Мое чувственное желание иссякло. Боль затянулась коркой{148}. Передо мной простирались широкие полосы успокоения и примирения с судьбой — как тучные зеленые луга. Желтые толстокожие цветы росли на этих лугах — раскрывшиеся, наполовину раскрывшиеся, уже увядшие: мои никчемные чувства, безымянные{149}. Струился ручей, бормоча на ходу одну строчку: «Ты здесь, человек». Я мало чего стоил — меньше, чем большинство других, которые приносят пользу. Но облака, плывшие от горизонта к горизонту, тоже повторяли: «Ты здесь, человек».

По вечерам я разговаривал с Альфредом Тутайном. Я видел, что он при мне. Я знал, что он и останется при мне. Конца нашей дружбе не будет. И я желал себе, чтобы океан потерял свой берег и чтобы все оставалось неизменным, как оно есть сейчас: дни, ночи, бесцельные разговоры, бухтение корабля. Мне казалось, я вот-вот разгадаю механику судьбы, своей судьбы. Другие, когда они праздно плывут на кораблях, каждый день напиваются или с досадой ломают китайские головоломки. Я же пытался понять, почему со мной все произошло именно так.

Капитан был очень доволен пассажирами. Мы вели размеренный образ жизни, не доставляли ему хлопот, разговаривали немного, но и не смущали его неприятным молчанием.

Даже восьмидесяти градусам долготы когда-нибудь приходит конец. Мы поменяли американский континент на африканский. Оба были обширными и великими областями нашей родины, Земли. Ветры с шипением носятся вокруг всего земного шара, морские течения смешивают свои могучие воды. Одно и то же песнопение Универсума орошает все поля на медленно вращающемся глобусе. Когда мы добрались до Кейптауна, нам показалось, что это место мало чем отличается от предыдущего. Надежды, которыми человек всегда украшает прибытие на чужой берег, развеялись, стоило нам хоть чуть-чуть осмотреться в этом городе… Люди — по преимуществу европейцы и африкандеры, малайцы, негры, полукровки. Но они отличаются друг от друга лишь размерами собственности, распределенной между ними неравномерно. Будь я тогда обременен какими-то грезами, мое разочарование было бы безграничным. Но я походил на тех любопытствующих, которые приходят в танцзал не чтобы найти себе девушку и приятно провести с ней время, а чтобы посмеяться над другими — решившими поучаствовать в общем празднике и теперь в поте лица своего искупающими эту глупость. Здесь, на африканской земле, я уже в первый момент прозорливо понял, что все живое ускользнет от меня: ибо у меня нет никакого оправдания, чтобы сближаться, на свой манер, со здешними животными и людьми. То, что я видел перед собой, было просторным и красивым европейским городом… с таким цветочным рынком, который, как мы думаем, можно встретить разве что в городах Голландии. Воздух — мягкий и полный ароматов… В тот послеполуденный час, когда мы прибыли, типографии как раз выплевывали свежие номера газет. Я смог прочитать по-английски, что какой-то негр покончил счеты с жизнью, потому что ему не удалась попытка сравняться с европейцами. Добиться успеха на этом поприще помешал цвет его кожи…

Поделиться с друзьями: