Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:

Между тем небо вдруг озарилось многоцветным пламенем, нисходящим. Ни одной молнии я не видел — только немыслимую светлоту. И внутри этого собора из ярчайшего света я разглядел ущелья между ужасными тучами. Какие-то бездны, напластования и быстро разбухающие круглые пузыри, грозящие вот-вот лопнуть… Уже ближайшие секунды застали нас врасплох. Вода хлынула из туч такими беспросветными струями, что стало трудно дышать{167}. Палуба, хотя имела понижение к правому и левому борту, оказалась затопленной взбаламученной водой. Мы стояли по щиколотку в пенистом озере. Шум от ударяющих в дощатый настил дождевых струй был настолько сильным, что эта трескучая барабанная дробь заглушала все прочие звуки. Грома, который должен сопровождать разряды молний, мы не слышали. Только раз, когда небесный огонь грянул в непосредственной близости от судна и, разветвившись, стал гигантским огненным древом, наши уши уловили как бы удар бича — треск разрывающегося воздуха.

Прежде чем мы обратились в бегство, в нас пробудился страх: страх перед неведомой гибелью. Молнии, ежесекундно разрывавшие тьму и порождавшие зеленые, фиолетовые, красные вспышки, были только одним из пугающих феноменов — наряду с распоясавшейся водой, которая хлестала сверху и, казалось, вдавливала пароход в толщу океана. Тутайн тоже поддался страху. Мы все-таки добрались до двери, ведущей во

внутренние помещения. Еще две или три минуты вода из разверзшихся хлябей тьмы обрушивалась на корабль. Навстречу тучам рвались из моря всполохи огня. Наши сердца отчаянно колотились — обессиленные, как у загнанных животных. Когда буря наконец улеглась, мы почувствовали себя опустошенными, смертельно уставшими. С нашей одежды стекали струйки воды.

* * *

Второй машинист заболел малярией. Ему было очень худо. Кто-то из команды, близко с ним общавшийся, взял на себя заботы о больном, кормил его с ложки хинином и горькой солью. Мой страх, что Тутайн или я заразимся той же болезнью, нарастал. Я хотел только одного: как можно скорее избегнуть опасной близости к экватору.

Впервые в жизни я отчетливо почувствовал, что вместе с силами души израсходованы и мои телесные силы. Больше того: что в действительности те и другие образуют единый запас, постепенно расходуемый нашей судьбой{168}. Жизнь, которую мы вели до сих пор, была тяжелой, потому что в ней отсутствовала определенная надежда. Авантюра, в которую мы пустились, совершенно лишена тайного смысла: она есть нечто противоположное судьбоносному потоку. И потому она нас израсходовала. (Рабочие перед плавильными печами, в шахтах и на полях — их жизни ведь тоже расходуются.) Я спрашивал себя, почему Тутайн больше не молится, почему сам я отказался от продолжения своего образования… Я чувствовал приближение момента, когда мне придется принимать какие-то важные решения.

Когда я понял, что потерял Африку (точнее, она вообще для меня не открылась, а я из-за трусости не отважился положить жизнь на то, чтобы добыть знания о ней и соответствующие переживания), моя уверенность в будущем еще больше ослабла. Конечно, я знал: что-то, так или иначе, должно с нами произойти — хотя бы то, что мы оба погибнем. Но для гибели требуется определенное время, и в двадцать пять лет человек, если он здоров, сразу не умирает — даже если вдруг становится запойным пьяницей, начинает глотать кокаин или заражается сифилисом. Ему придется пройти еще какой-то отрезок пути. Дожить до тридцати или тридцати пяти лет…

Я уже задумывался о возможности расстаться с Тутайном. Такое решение как бы напрашивалось само собой. Но я сознавал, какие трудности связаны с осуществлением этого плана, непредсказуемого в своих последствиях. По ту сторону нашего расставания зияла круглая черная дыра. Я бы остался в одиночестве. Покинутый всеми благими силами. Я не владел бы больше этим человеком. И не сумел бы потом иметь дело ни с одним другим. (Я думал о его глазах, кистях рук, пупке, о сосках на его груди, о звуках его голоса, и еще — скольких трудов мне стоило получить обо всем этом точное представление, которое я действительно получил.) Я все откладывал необходимость с этим разобраться на потом. Вероятно, если быть точным, и не особенно хотел разбираться. Но с каждой морской милей, приближавшей нас к северу, решение само приближалось к нам. Не мое решение, не наше решение, а решение как таковое: то будущее, которое уже было в прошлом, которое наконец достигло настоящего и вот теперь неудержимо врастает в Неотвратимое.

* * *

Последней нашей остановкой стал порт Лас-Пальмас{169}. Здесь мы с Тутайном снова оказались на распутье. У нас был выбор: вернуться на том же пароходе в Южную Америку или поискать на земле другое место, более подходящее для продолжения нашего бытия. Когда пароход пришвартовался у внешнего мола Ислеты{170}, чтобы заполнить бункер углем, мы знали: на размышления нам остается два дня.

Тутайн сказал:

— Там легко будет открыть торговлю скотом. (Он подумывал о каком-нибудь южноамериканском городке, имеющем имя на топографических картах и место на земле. Возвращаться в Баию-Бланку мы не собирались.) Мы сумеем вести себя в соответствии с местными обычаями. Все равно, куда бы мы ни попали, нам придется приспособить зримую часть нашей жизни к нашему окружению. Но ведь мы этому научились.

Я спросил, хотя знал ответ заранее:

— Ты больше не хочешь плавать по морям?

Он посмотрел на меня с грустью.

— Нет, — сказал. — Это давно между нами обговорено… Ты просто хотел бы со мной расстаться.

Я солгал:

— Вовсе нет. Я лишь испытываю страх перед будущим. Наша с тобой совместная жизнь не вполне удалась. Она оставляет желать лучшего — и для тебя, и для меня.

— Конечно, — согласился он, — законы мироздания не изменились ради нас с тобой. Непрерывное исполнение желаний, которого в этом мире вообще не бывает, отсутствовало и в нашем случае. Об этом можно много говорить… Но ты в это вникать не хочешь. Ты уже наполовину высказал правду, и мне этого достаточно, чтобы понять остальное. Как бы то ни было, я не могу от тебя уйти, даже если ты обидишь или унизишь меня. Не могу и всё. Если я тебе окончательно опротивел, для тебя остается один выход — тайное бегство. Так ты избавишь себя от необходимости видеть последствия…

— Я не собираюсь бежать, — отрезал я.

Он не обрадовался моим словам. Но и не встревожился.

Лодка отвезла нас и наш багаж к молу Святой Каталины. Мы не поехали в Лас-Пальмас, а нашли маленький пансион в Пуэрто-де-ла-Лус{171} — среди амбаров, складов, портовых лавочек и контор, по ту сторону от границы благосостояния: там, где свет европейских жизненных стандартов уже меркнет. Улица пахла просмоленными канатами, масляной краской и гнилыми фруктами. В первые дни нашего пребывания там дул тягостный ветер. Пыль и песок с дюн забивали ноздри и попадали в глаза. Красивый город с белыми домами и расточительным великолепием гордых пальм, который, как здесь говорят, издали кажется африканским, а на самом деле — такой же европейский по своему устройству и обычаям, как любой из городов католической Испании: этот белый город с его не столь белой гаванью был мне совершенно безразличен. (Но со временем я научился радоваться его красотам.) Здесь же постоянно возобновлялось однотонное дребезжание пригородного парового автобуса. Здесь были: шум от пароходов и матросов, которых хватало и на палубах, и в гавани, свист ветра и звяканье гвоздей, сыплющихся из лопнувших ящиков, скрежет тележных колес, истеричные гудки автомобилей.

Была заметная разница между променадом вдоль берега и неухоженными улицами. Были люди. Под их одеждой, свидетельствующей о беспросветной бедности, я распознавал всю ту же непостижимую человеческую кровь: бессчетное множество всевозможных смесей, поразившее меня еще в Кейптауне; но только здесь над темными оттенками кожи преобладали более светлые тона. Наряду с гордыми белокожими испанцами — их называли сеньорами, даже если они работали портовыми грузчиками, — попадались и люди неведомого этнического происхождения, узнаваемые по тем или иным признакам. Скажем, последние потомки королей, чьи мумии хранятся в музеях острова: лишенные земли, живущие в изгнании, оскверненные еще в материнской утробе и десятки раз оскверненные в лице своих предков, вновь и вновь порабощаемые, с самого детства… У них ничего не осталось, кроме рыжих, как флаг, волос и голубого морского блика во взгляде. Серые, зеленоватые, водяного цвета глаза на бледных или слегка загорелых лицах… Колумб когда-то молился на этом побережье, в монашеском скиту Сан-Антонио-Абад; и, судя по присущей ему христианской бесчеловечности, вполне можно предположить, что здесь же он выставлял для продажи в рабство услужливых гуанчей{172}, «не знавших, как пользоваться мечом». А если он этим пренебрег, то другие мореплаватели уж точно приволакивали живой товар сюда. В эти края часто заносило с востока сыновей Африки: гордых гигантов байо{173} и ароматную молодую поросль племен с более хрупким телосложением. Темные источники — груди и лона негритянок — от забот не становились бесплодными… Здесь нам попадался всякий сброд: бездельники, нищие, рабочие, живущие на случайные заработки; как говорится, невеликие пташки — чаще трусливые, чем дерзкие, надеющиеся лишь на то, что как-нибудь сумеют себя прокормить. Но порой среди них можно было увидеть человека, одаренного необычайно высоким ростом: воскресшего короля, черного или белого, байо или гуанчо.

Тутайн отказался участвовать в принятии решения. У меня же мысли формировались медленно. Я все тянул время, тем более что Тутайн не мешал мне — не высказывал своих пожеланий. Я начал, без всякого повода, тосковать по дому. Я много думал о маме: о том, что из-за меня она, наверное, выплакала все глаза. Ведь я, ее единственный ребенок, пропал без вести… Я написал ей. Теплее, чем намеревался. Сообщил, что жив, что все у меня хорошо: я здоров и денег на повседневные расходы хватает; и виды на будущее вполне приличные — в том, что касается материальной стороны; и я не замешан ни в чем таком, что могло бы мне повредить. Дескать, у меня нет оснований жаловаться на судьбу; вот только возвращаться на родину мне не хочется. О причинах, дескать, я лучше умолчу. Я упомянул о переменчивости жизненных обстоятельств, о возникающих порой конфликтах и о единственном пути, который нам остается, если мы не хотим потерпеть поражение и стать добычей смерти. — Я выражался с нарочитой неясностью. Из моих темных слов родились ее страхи, которые позже я напрасно пытался побороть. — Я сообщил еще, что у меня пока нет постоянного адреса, что вскоре я дам о себе знать и объясню, где и каким образом смогу получать ответные письма. — Отец из моего отравленного недомолвками сообщения сделал вывод, что я сижу в тюрьме. — Постепенно, на протяжении последующих лет, недоверие родителей ко мне возрастало. Хотя их души этому противились, они не могли не считать меня дурным человеком. Их боль росла и росла, пока они не сочли меня потерянным, блудным сыном. А я ничего не делал, чтобы их разубедить. Разве что редко, очень редко. Я тоже потерял к ним доверие. Мы провинились друг перед другом: и мое, и их поведение способствовало взаимному отчуждению. И все-таки я часто плакал, тоскуя о них. Я плачу и сегодня. И знаю, что мамина жизнь угасла. Отца тоже нет на свете. Для него, в последние годы его жизни, я был уже мертвым. Я опередил его на пути угасания, но не как герой. Он не мог думать обо мне как о преждевременно завершенном. Письма, которые я писал, адресовались маме, а не ему. Полагаю, он никогда меня не любил. Он меня воспитал. Он неизменно был справедлив ко мне, в меру своего понимания справедливости. Он обо мне заботился. Я был его ребенком, и это переполняло отца гордостью. Я должен был стать его наследником. Наследником в делах, как они ведутся между людьми, и наследником мужских качеств. То есть наследником его крови, его сущности, его образа жизни. Но я оказался другим. Он проявлял терпимость. Он не был груб, не предъявлял мне никаких требований. Не калечил мою жизнь. Он всегда спрашивал себя, что для меня лучше. И позволял себе лишь благожелательные советы. Мало найдется отцов, которые относились бы к своим сыновьям с б'oльшим терпением, чем он ко мне. Однако, насколько я помню, только однажды — после того, как мне исполнилось двенадцать лет, — случилось такое, что его рука погладила мои волосы, чтобы меня утешить. Только однажды. А ведь я часто нуждался в утешении и впадал в уныние. — Я готов забрать назад свой нехороший, несправедливый упрек. Но кому теперь этим поможешь?..

Для меня, бездомного, бездеятельное пребывание в случайном месте было частью выздоровления. Во мне есть что-то от дерева. Если почва не ядовита, мои корни пускают новые отростки и крепко привязывают меня к ней. И листья тогда сохраняют зеленый цвет… Пока я пребывал в полудреме и наращивал корни, никакие изменения мне не грозили.

— — — — — — — — — — — — — — — — — —

Тягловых животных здесь беспощадно избивали, прямо на улицах. Женщины при этом смеялись. Свойственная романским народам жестокость к животным, как и прежде, возмущала меня, но я остерегался это показывать. Я знал, что будут другие, более важные для меня ситуации, когда мне придется действовать вопреки обычаям этой страны. Я смотрел на темные лица, обрамленные прямыми черными волосами и, казалось, не относящиеся ни к одной из известных рас. В переулках мне вновь и вновь встречались мужчины, которым в равной мере были свойственны хладнокровная жестокость и детское простодушие: правой рукой они раздавали одно, левой — другое. Я видел рты, которые сквернословили и смеялись или жрали и целовались одновременно. Один молодой отец, держа на руках своего полуголого ребенка, трех или четырех лет, жевал помидор. В следующее мгновение он сунул себе в рот половые органы мальчика, как до того помидор, будто собирался их проглотить. Но теперь его лицо выражало радость, гордость, любовь, и малыш засмеялся. Когда отец выпустил изо рта свою драгоценную собственность, они с ребенком смеялись уже вдвоем. Потом этот мужчина расплющил между языком и нёбом еще один помидор, и из уголка рта у него потек сок… Там были фрукты. Великолепные по виду, великолепные на вкус. Но я уже на второй день испортил себе желудок и, претерпев заслуженные муки, в дальнейшем вел себя осмотрительнее… Виноград, бананы, помидоры, персики, инжир. И домашняя птица. Вскоре я уже видеть не мог этих кур…

Поделиться с друзьями: