Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:
Аякс предложил обществу, теперь собравшемуся в полном составе, первый сюрприз: коктейль, еще более огненный и изысканный, нежели тот, каким он угощал накануне Зелмера и меня. Госпожа Льен тотчас попробовала напиток, прищелкнула языком и сказала, прежде чем Аякс снова вышел:
— Нет, прежде я ничего подобного не пила; вы непременно должны поделиться со мной рецептом, дорогой господин Фон…
Зелмер-младший, его зовут Олаф, толкнул Карла Льена в бок и еще не окрепшим, но глубоким голосом предложил ему объединиться для общего дела: попросить добавки. Мальчики в самом деле вместе отправились на кухню и принялись уговаривать Аякса (по ходу дела выяснив, какой язык он понимает), чтобы он пошел навстречу их желанию. Аякс же был только рад отнестись к такой просьбе со всем вниманием; и исполнил ее, предложив каждому из гостей по второму бокалу.
— Нет, вы-таки расточительны! — выкрикнула на сей раз госпожа Льен.
— Мы вскоре на ногах стоять не сможем, — сказала очень довольная госпожа Зелмер. Она погрозила сыну пальцем; но в ее взгляде было столько любви и заботы, материнской преданности и понимания, что я, растрогавшись, невольно вспомнил о своей маме, уже умершей.
Зелмер испытующе оглядел накрытый стол. Он пересчитал тарелки и даже сумел обнаружить отдельное место Аякса. Выждав какое-то время или что-то обдумав, он, казалось, решил, что наступил подходящий момент для обещанного сюрприза. Он вытащил — я даже не заметил откуда — пачку газет и положил возле каждой тарелки по свернутому экземпляру. Про место Аякса тоже не забыл. Это был вечерний выпуск газеты, за сегодняшнее
Он сказал:
— Мое имя и так значится на обороте газетного листа.
Таким образом он определил порядок рассаживания за столом.
Госпожа Льен, воодушевившись, воскликнула: «Нет, подумать только!»; и потребовала, чтобы передовицу зачитали вслух. Она уговорила своего сына Карла, чтобы он взял на себя роль чтеца. Я попробовал протестовать, поскольку предчувствовал, что меня будут чрезмерно хвалить. Но моих возражений никто не слушал. «Это избавит кого-то из нас от необходимости произносить праздничную речь», — сказал Зелмер. Пока все лакомились бутербродами, Карл Льен поднялся и зачитал газетное сообщение о главной новости дня. Статья Зелмера была настоящим произведением искусства. Удивительно простыми словами он рассказывал, что видел партитуру — много сотен одухотворенных нотами листов. Далее, в нескольких строках, он сумел набросать впечатляющие образы оркестра и хоров. Ему хватило маленького абзаца, чтобы намекнуть на бескрайние пространства другого континента, на море домов в городе с миллионным населением — и на то, что и там люди чувствуют неискоренимую любовь к музыке. От тамошних широких ландшафтов, от дворцов из стали, камня и стекла он вернулся к родному острову и живо изобразил низкий дом из кирпича и дикого камня, притаившийся в лощине, среди скал и лесов. И сказал, что в этой уединенной глуши живет человек, который своими мыслями, воспламенившимися и ставшими звуком, проникает аж по ту сторону океана и воздействует на умы людей, как может воздействовать какое-нибудь религиозное учение или теория познания. — Далее следовал пересказ нашего разговора. Мои слова в передаче Зелмера были настолько лишены шлаков и прозрачны, что я почти испугался. Зелмер не совершил насилия над правдой; просто все запутанное распуталось, резкие перескоки от одного к другому и неловкие места в моих высказываниях были сглажены, лакуны удивительным образом заполнились, как будто волшебник превратил мои неотчетливые чувства в ясную речь.
Я слушал Карла Льена с восхищением и одновременно с тревогой. Отчетливее, чем когда-либо прежде, я сознавал, что Зелмер обладает способностью, которой сам я лишен. Во всем, чем бы я ни занимался — и моя музыка тут не исключение, — путь мне преграждают изобилие чувств и впечатлений, беспорядочное нагромождение неясностей, частностей, для которых, как правило, даже не подберешь имени: тени, которые не складываются в единую картину; воспоминания, уже не ассоциирующиеся с определенным обликом; симпатии и антипатии, обусловленные любовью и ненавистью, которые никогда не прояснятся, но выпирают из бессознательного, как торчат из моря обломки потерпевшего крушение судна{149}. — Мои мысли с незапамятных пор обладают той смущающей особенностью, что предвосхищают итог, к которому должны подвести{150}; то есть они как бы обращают вспять поток времени и по ходу этого рискованного предприятия с дикой несообразностью подбирают ни с чем не сообразные клочки воспоминаний и усвоенных знаний, используют догматы эстетики в качестве мостов — и потому, словно малые дети, способны лишь невнятно лепетать на языке общепринятых условностей. Запутанность последовательности всплывающих в сознании понятий и категорий… как и заторы в продвижении умственной работы, возникающие из-за далеких от нее чувств, приводят к результату, имеющему большое сходство с леностью мышления… В это мгновение, когда Карл Льен дочитал статью до конца (и сел на место), мною овладело постыдное чувство зависти. Я понял, что, воспитывая себя, что-то упустил — даже не осознав, каким образом мог бы приучить свой дух к более строгой дисциплине. Не исключено, что дело тут в некоем изначально присущем мне недостатке, который я не мог бы устранить никакими упражнениями.
Компания собравшихся за столом бурно проявляла восторг, одобряя статью Зелмера и выражая почтение ко мне. Льен сказал несколько слов о внутренней разорванности и простодушии великих людей: они, мол, не знают, кто они, не учатся на собственных ошибках и потому ищут скорее одиночества, нежели близости с людьми, которые хотели бы стать для них хорошими товарищами и помощниками в периоды душевных бурь… Упрек и любовь. Может, еще и толика пафоса, и желание вернуть прежние славные времена…. Я совсем забыл, в какие воображаемые пространства только что завлекала мои ощущения статья Зелмера. Я теперь видел себя и заключенные во мне образы как бы сквозь пелену. Я растроганно поблагодарил всех присутствующих; мой бокал звенел, соприкасаясь с их бокалами; Аякс тоже чокнулся со мной. Я был анонимной личностью, которая принимает почести, адресованные, собственно, не самой этой личности, а некоему произведению. Мне этот час — и то, что он принес, — представлялся чем-то невероятным. Чтобы понять себя, я должен был бы услышать слово из уст Тутайна. Я думал, пока подносил бокал к губам: «Как входит в меня это вино, так же вошла в меня его кровь». Эта мысль меня утешила. Я выпил за здоровье собравшихся. Проглотил последние капли. И почувствовал, как черный лед во мне тает. Я наслаждался тем, что Льен, когда говорил о всех своевольных, мятежных, одержимых людях, нашел извинения для них, а значит, и для меня. Моя зависть к Зелмеру совершенно растаяла. Он другой человек, чем я. Все здесь присутствующие — другие. У каждого, для его персональных нужд, имеются своя душа и свои внутренности. И разве дело не обстоит так, что внутренности Олафа и Карла в нынешний год особенно сильны и требовательны — сильнее, чем воля этих мальчиков и чем воля окружающих людей? Но разве юношеский дух двух гимназистов из-за этого менее ценен или активен? Разве мальчики, напротив, не ведут себя сейчас непосредственнее и человечнее, потому что еще не сломлены профессиональной деятельностью и привычкой оглядываться на других?.. В эту секунду я впервые за вечер почувствовал пронизывающие меня шлиры старения. Но печалился я лишь несколько секунд. А потом на меня потоком устремилась радость других.
Госпожа Льен сказала:
— Нет, ну какое же счастье вы, должно быть, испытываете, ощущая себя знаменитостью!
Карл инквизиторским тоном спросил:
— Действительно ли сочинять музыку так трудно, как это представляют себе непрофессионалы?
— Ох, — ответил я, — порой это труднее, чем иметь дело со всеми сомнениями нашего духа, вместе взятыми, — а иногда так же легко, как полное отсутствие мыслей. Вчера ночью я сочинил почти две части новой сонаты. Пока я их записывал, мне казалось, что это не требует напряжения. Потом, правда, я чувствовал себя опустошенным… Но такие удачные часы — редкость… После ужина вы
должны послушать, что у меня получилось.После такого моего заявления последовал маленький бунт. Новость сочли весьма необычной. Все хотели узнать подробности; и уже готовы были прервать ужин, чтобы услышать сонату тотчас же. Но тут Аякс внес блюдо с «телятиной со сковороды». Мясо выглядело так роскошно и в носы ударил столь дивный запах, что требовательные голоса сразу смолкли; все сошлись на том, что сонату послушают «позже».
Теперь наступил момент, когда всеобщее внимание переключилось с меня на Аякса фон Ухри. Мои скупые слова — что идея новой сонаты пришла мне в голову, когда Аякс попросил меня для него поиграть, — по времени столь недалеко отстояли от его появления в дверях, с дымящимся жарким на подносе, что это вкуснейшее блюдо показалось всем непосредственным продолжением присущего Аяксу дара: дарить людям вдохновение. Теперь гости могли думать о сонате и одновременно восхвалять яичный соус, с удовольствием жевать мясо, рассуждая о моей музыке и о влиянии на нее Аякса. О нем-то, в общем, и шел разговор, потому что пробил его звездный час. Он сидел один за своим столом, но все глаза были устремлены на него. Госпожа Льен хотела получить рецепт и этого соуса, как прежде — рецепт коктейля. Госпожа Зелмер решительно задала вопрос, обучался ли Аякс специально поварскому искусству. Льен заметил, что я правильно поступил, взяв к себе в дом столь замечательного человека. Он даже назвал такой шаг спасением от грозившего мне упадка. Зелмер — между двумя глотками вина — объявил, что не представляет себе, как это я из года в год обходился без присутствия в доме второго человеческого существа.
Опустошив бокал, он повернулся к Аяксу и обратился к нему:
— Теперь у вас есть достойная задача. Вы можете содействовать тому, чтобы наш друг щедро одаривал нас плодами своей духовной работы. (Он говорил на родном для меня и Аякса языке.)
Госпожа Льен сочла этот призыв слишком патетическим; но она тоже прошептала мне на ухо свое мнение об Аяксе:
— Нет, что за человек, и какой скромный! Я прямо-таки влюбилась в него.
Она еще прежде пыталась убедить Аякса пересесть за наш стол. Теперь она повторила попытку. И опять неудачно. Но на сей раз все-таки добилась того, что Аякс к ней подошел и с ней чокнулся, пожелав ей всяческого благополучия. Он оказался достаточно любезен, чтобы доставить аналогичное удовольствие также и госпоже Зелмер.
Пока он подавал сыр, Олаф и Карл переместились от большого стола к маленькому. Их естественное желание присоединиться к Аяксу причинило мне боль, которая мало-помалу усиливалась. Что они молоды, это мои глаза видели. Моя память о Тутайне была не такого рода, чтобы именно матрос второго ранга, юный убийца, оставался во мне самым живым и ярким мысленным образом; воспоминания той поры поблекли за долгие годы нашего с ним совместного проживания. Эти гимназисты, со своим едва завершившимся созреванием, не могли бы оказаться на его месте. Но они почувствовали влечение к Аяксу, а он в их компании словно помолодел, теперь совершенно уподобившись матросу второго ранга Тутайну. Эти трое вместе образовали поколенческое единство — своего рода сообщество молодых. Разговоры за маленьким столом отличались от тех, что велись за столом большим. Внутренности у этих юношей были сильнее и здоровее, чем у нас. А их дух — более живым, менее отягощенным жизненным опытом и в меньшей степени израсходованным. Они всё еще пребывали в преддверии любви, хотя уже поняли ее механику и верили, что исступленность — их подруга. (Есть ли такое заблуждение, которое в юности не принимается за истину? И что может знать об исступлении подросток, который каждое утро просыпается новым человеком? Он еще растет, его кости и мышцы расширяются, звук его голоса становится чище с каждой порцией питательной еды.) Итак, произошло таинственное разделение. Я оказался вытолкнутым. Эти трое, за маленьким столиком, рванули к себе Тутайна, который тоже моложе меня, потому что в последнее время — почти целых десять лет — я продолжал шагать дальше, тогда как он оставался в неподвижности. Да, эти трое уже завлекли четвертого в свою компанию. Все они имели передо мной преимущество — отличались большей непринужденностью и веселостью. Они говорили на языке, который, может, и является повторением моего собственного давнишнего языка, но который я сейчас не понимаю, который забыл. Я сидел за одним столом с матерями и отцами. Сам я был человеческим телом, зачатым много десятилетий назад — когда они, эти молодые, еще пребывали где-то во тьме. Теперь на первый план выдвинулись их чувства, их любовь, их масштабы. Мир стал их миром. Почему же я вздыхал, думая, что Аякс, еще даже не осознанный мною как постоянная часть моей жизни, в очередной раз изменился? Разве я так плохо подготовлен к собственному неминуемому исчезновению? Разве не ясно, что моя жизнь идет на убыль? Разве мои надежды, уже давно, не представляют собой чаяния преждевременно постаревшего? — Я чувствовал новое одиночество, еще большее: быть для него чужаком. Я попытался справиться с потрясением. С Кастором мне было бы приятнее иметь дело. Но Кастор умер. Я видел, что собравшиеся у меня родители обрели счастье в своих сыновьях. В то время как мною овладела печаль, их лица светились радостью. Я поднялся, прошел в соседнюю комнату. И сыграл уже завершенные части сонаты. Только доиграв до конца, я заметил, что Аякс стоит у меня за спиной.
— Получилось красивее, чем вчера, — сказал он. — Кое-что изменено.
— Да, — подтвердил я, — за ночь мои мысли получили более широкое пространство, форма выкристаллизовалась; чувства, связанные с конкретным моментом, утихомирились; наступил другой час, пришло иное время, и теперь это уже стало воспоминанием.
Он спросил меня:
— А что с третьей частью?
— Она будет иметь еще меньше общего с теми минутами вчерашнего дня. Я сам уже стал другим. Дух не бывает дважды одним и тем же, потому что телу это тоже не свойственно.
Исполнение сонаты необычайно меня утешило, я теперь снова ощущал самого себя. Внезапное появление рядом со мной Аякса отодвинуло то недавнее впечатление в область неизменного, вызывающего печаль. Связи, которые могут существовать независимо от возрастной разницы, притяжения и переплетения, которые никогда не обнажаются полностью в результате деятельности духа, — все это снова восстановилось; инстинктивное желание жить, существовать здесь, опять проснулось; раскрылась гигантская сцена борьбы за самосохранение: влечения, которые соблазняют нас, домогаясь чего-то; чувственные ощущения, которые преображают очевидное, вся неправдоподобная нереальность фибриллярной машины, представляющей для нас единственную правду, нашу единственную нерушимую веру, к которой нас отсылают любая боль и любое наслаждение, даже любая активность духа, наши грехи и наше воодушевление; здоровье и внутренняя уравновешенность собственного организма есть единственное, чего мы — на глубинном уровне — желаем, к чему стремимся со всеми нашими заблуждениями и обретенными ценой тяжелого опыта свободами. Это неотделимое от нас, неотвратимое—до тех пор, пока мы не сойдем в могилу. А даже и тогда?.. — Она опять присутствовала здесь, моя жизнь, потому что нашла выражение вне меня, в сонате. И она была сильнее случайной причины, колдовским образом заключившей ее в это звучащее событие. Пусть Аякс и способствовал возникновению новой композиции — ее инициатором он не был. Илок могла бы исторгнуть из моей души похожие высказывания, как это и случалось раньше. Даже одиночество или треск потолочной балки могли бы сходным образом воздействовать на мой дух. Я — вопреки всему, что окружало меня в настоящем, — черпал из великой сокровищницы прошлого. Я еще не сделался добычей смерти. Я еще сохранял мою речь, мой неспокойный нрав; никакая капитуляция пока меня не сломила. Я еще хотел продолжения своего прошлого, хотел завершить то, что завистливое время оставило неготовым. — — —