Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Очень скоро (в письме от 12 ноября) она сама начала обсуждать характер Антонины едва ли не с бесцеремонной доверительностью: «Мне очень больно, Петр Ильич, что Вы так обвиняете себя и тревожитесь состраданием к Вашей жене. Вы не виноваты перед нею ни в чем, и будьте вполне уверены и спокойны, что она нисколько не будет страдать в разрозненной жизни с Вами. Это одна из тех счастливых натур, вполне развитых к тому же соответствующим воспитанием, которые не могут горевать сильно и продолжительно, потому что они ничего не способны чувствовать глубоко; живут они жизнью объективною, даже просто материальною, о чем Вы и приняли заботу на себя; следовательно, идеал жизни таких натур — хорошо поесть и еще лучше выспаться — осуществляется Вами для Вашей жены, и Вы имеете право на одну благодарность с ее стороны». И снова, 18 ноября: «Ведь Вы же знаете, что Вы тут ни при чем, что эти обвинения (со стороны Милюковой. — А. П.) есть продукт все той же натуры, того же воспитания, о которые, как об стену, разбиваются справедливость, добросовестность и всякие чувства. Вы должны знать, что такие натуры во всем, что им досадно, первым долгом стараются кого-нибудь обвинить и в этом находят полное утешение и большое удовольствие. Так не отнимайте же его у Вашей жены».

И опять ее утешение с некоторой даже поэтичностью преобразует драматизм брачного

эпизода Петра Ильича почти в ибсеновский конфликт между обществом и одаренным индивидом: «Где же людям, способным чувствовать так глубоко, как Вы и я, быть счастливыми; ведь если жизнь называют морем, то общество, во всяком случае, есть мелкая речонка, в которой быть хорошо только тем, которые мелко плавают, а таким имя легион! Нам же с Вами, с нашим неумением к чему бы то ни было относиться поверхностно, тешиться финтифлюшками вроде приличий, общественного мнения и чувств по заданной программе, — нам, с потребностями глубоких чувств, широких запросов, приходится только биться грудью, головою и сердцем о каменное дно этой речонки и, обессилев в неравной борьбе целой жизни, умереть, не достигнув того счастья, о котором знаешь, что оно есть, которое видишь ясно перед собою, но до которого мелкие плаватели не пускают. Они не виноваты, эти плоскодонные судна, потому что им так хорошо, но зато как тяжело глубоким гребцам!»

Подобные излияния были созвучны собственному взгляду Чайковского на искусство и человеческие отношения. Безусловно, он боялся вызвать снисходительное презрение со стороны благодетельницы, которая, по его мнению, должна была осудить его за слабость характера и малодушие. Опасения эти были совершенно излишними — она не желала замечать никаких недостатков в своем идеале, а по поводу его реакции на брак одобряла, как мы видели, каждый его шаг. В глубине сердца она была довольна тем, что этот союз распался. Ее саркастические комментарии, касавшиеся Антонины, выдают невысказанную радость, а возможно, и подспудную ревность, теперь ставшую ненужной. Предлагая Чайковскому целомудренную любовь и интимную дружбу, она тем самым обещала ему абсолютную, преданную поддержку.

Психологически понятно, почему он, сравнивая мысленно собственную несостоятельность с железным характером своей корреспондентки, мог впасть в уныние: «До какой степени в сравнении с Вами я слаб, неспособен к борьбе, нерешителен, жалок! Это я говорю вовсе не с целью кокетничать своим самоунижением, а вследствие действительного сознания всей дряблости и слабости своей души. В эту минуту мне кажется, что Вы должны были из моих признаний вывести то же самое заключение, и мне совестно перед Вами. Я испытываю перед Вами чувство, подобное тому, которое охватывает человека крошечного роста, разговаривающего с человеком огромного роста. Это не фраза. После всего… мое уважение, моя любовь к Вам сделались, если можно, еще сильнее, но вместе с тем я с неотразимою очевидностью сознал свою ничтожность».

Глава четырнадцатая.

Финал трагикомедии

С отъездом Чайковского за границу в его семье начали происходить события, грозившие еще более осложнить ситуацию и выплеснуть скандал наружу. Сестра Александра, уже давно знавшая о нетрадиционной сексуальной ориентации брата, отнеслась к неожиданно появившейся невестке с участием и пониманием. В письме Модесту от 31 октября она резко осудила скоропалительную женитьбу: «Поступок его с Антониной [Ивановной] очень, очень дурен, он не юноша и мог понять, что в нем и тени задатков быть даже сносным мужем нет. Взять какую бы то ни было женщину, попытаться сделать из нее ширму своему разврату, а потом перенести на нее ненависть, долженствующую пасть на собственное поведение, это недостойно человека, так высоко развитого. Я почти убеждена, что в причине ненависти его к жене никакую роль не играют ее личные качества — он возненавидел бы всякую женщину, вставшую с ним в обязательные отношения».

Она приняла решение повидаться с Антониной и в конце октября отправилась в Одессу, где та гостила у их брата Ипполита. Вскоре Александра пригласила ее к себе в Каменку. Вот как описывает последствия этого сам Чайковский в письме к фон Мекк от 23 ноября: «Зная хорошо меня и сумевши сразу разгадать мою жену, она, тем не менее, принялась с невероятным увлечением перевоспитывать мою жену, а мне посылать письма, в которых старалась меня уверить, что жена моя обладает, в сущности, многими достоинствами и со временем будет для меня отличной подругой жизни. Я несколько раз писал ей, что все это весьма возможно, что я был виноват во всем, что я принимаю на себя все последствия моего необдуманного поступка, но просил, ради самого бога, никогда даже не упоминать о возможности будущего сожительства. Не знаю, что сделалось на этот раз с сестрой. Она никак не могла понять, что моя антипатия к жене, как бы она ни была незаслуженна, есть болезненное состояние, что меня нужно оставить в покое и не только не расписывать ее достоинства, но и не поминать о женщине, самое имя которой и все, что ее напоминало, приводило меня в состояние безумия. Результатом всего этого было несколько писем жены. <…> Она являлась в них то лживой и злой, то покорной и любящей; то она обвиняла меня в низости и в бесчестности, то прямо просила и умоляла возвратить ей мою любовь. Это было ужасно. Теперь сестра сама поняла свою ошибку и узнала, с кем имеет дело. Сначала она увлекалась своим добрым сердцем и жалостью к отвергнутой жене. Она понадеялась на благотворность своего влияния и привела только к тому, что жена моя, с дороги в Одессу писавшая брату, что ей очень весело и что в нее влюбился полковник, теперь, поощренная ласками сестры, вошла в роль несчастной жертвы. А главное, несмотря на то, что я устроил ей обеспеченное существование, она и не думает уезжать от сестры, говорит, что привязалась к ней и не может жить без нее. Сестра не может удалить ее сама. <…> Конечно, это долго продолжаться не может», — и дальше выражается надежда, что Анатолий, прибывши в Каменку, преуспеет в удалении оттуда «известной особы».

Переписка с родными, пока Антонина продолжала обретаться в Каменке, несомненно приносила Чайковскому страдания. Невероятная психологическая напряженность чувствуется едва ли не в каждой его строке. В том же письме к фон Мекк он точно формулирует суть затруднения: «Положение вышло самое фальшивое. Та самая женщина, которая, конечно, не намеренно сделала так много зла мне, живет у моей родной сестры в доме, который я привык считать убежищем от всех бедствий и самым теплым уголком своим». Особенно тягостным должно было быть то, что в посланиях сестре он не мог быть откровенным в той мере, как в письмах братьям, где давал волю ярости и ненависти, но, напротив, должен был глушить и скрывать эти чувства.

Сообщив Антонине правду о ее муже, Александра начала готовить ее к наихудшему сценарию ее будущих отношений с ним, «по всей видимости, сфокусировав ее внимание на “склонностях” Петра Ильича». Таким образом, с ее помощью Антонина впервые серьезно задумалась о реальных

мотивах, побудивших композитора к браку. Так, 16 октября в письме Модесту она прямо заявляет об этом, отчасти повторяя цитированное мнение Александры: «За всю мою любовь и преданность Петя мне отплатил тем, что сделал меня своею ширмою пред всей Москвою, да и Петербургом. Где же эта доброта его, про которую так много говорили? Такой страшный эгоизм не может соединиться с добротою». Именно в это время были написаны ее «злые письма» братьям с угрозами, упреками и обвинениями его в бесчестии, а затем, почти сразу, «нежные» и исполненные самоуничижения. Стремясь вернуть себе любимого человека, Антонина металась из одной крайности в другую.

Эпистолярные тексты Чайковского этого периода, исполненные гнева и ламентаций, настолько пространны, что привести их здесь невозможно, и потому удовольствуемся только несколькими фрагментами на эту тему. Из письма сестре от 26 октября/7 ноября из Кларана: «Милая и дорогая моя! И она и ты, очевидно, полагаете, что когда-нибудь будет возможно сближение. Напрасно она старается то угрозами, упреками и обвинениями в бесчестности, то, напротив, выражениями любви и нежности (как сегодня) что-нибудь сделать. Ради бога, оставим навсегда вопрос о нашем примирении. Мы с ней не в ссоре. Она не хотела мне сделать зла, и я ни в чем ее не обвиняю. Пусть ты права, что у нее доброе сердце, пусть я кругом виноват, что не умел оценить ее, пусть это правда, что она любит меня, но жить с ней я не могу, не могу, не могу. Требуй от меня какого хочешь удовлетворения для нее; по возвращении в Россию я буду ей давать две трети моих заработков, я скроюсь в какую угодно глушь, я готов сделаться нищим, словом, что угодно, но, ради бога, никогда не намекай мне, чтобы я возвратился к Антонине Ивановне. Очень может быть, что это болезнь, но это болезнь неизлечимая. Словом, я не люблю ее во всей полноте этого выражения. Потрудись ей передать, что я умоляю ее никогда больше ни со мной, ни с братьями не вступать ни в какие угодно объяснения. <…> Но, главное, я умоляю тебя на коленях — удали ее из Каменки, сделай это ради всего святого в мире; это необходимо для твоего и моего спокойствия. <…> Скажи Антонине Ивановне, что я предлагаю ей самые искренние дружеские отношения в том смысле, что с радостью беру на себя заботы о ее благосостоянии. Я это буду делать с радостью, ибо, повторяю это с полной искренностью, признаю себя виноватым перед ней (мы уже знаем, как он понимал свою вину. — А. П.) <…> Боже мой! Что же мне сделать, чтоб вы, мои близкие, мои горячо любимые, не платились за мое безумие! Научи меня, что мне сделать! Требуй от меня всего на свете — кроме одного; я на все готов!»

В письме сестре от 12 ноября, находясь под впечатлением очередного послания от «гадины», Чайковский буквально разразился истерикой: «Она все просит меня объяснить ей, почему я не остался жить с ней, и уговаривает сказать ей всё откровенно. Но я, ей-богу, не имею ничего сказать ей, кроме того, что уже было сказано много раз. Я себя признаю виноватым, я отдаю справедливость ее хорошим намерениям и ее искренности и честности, но я не могу с ней жить. Она выражала Толе подозрение, что мой человек Михайла (старший брат Алексея Софронова. — А. П.), лишившийся места вследствие моей женитьбы, ходил к колдунье и посредством ее чар вложил в мое сердце ненависть к ней (Антонине Ивановне временами не откажешь в изобретательности! — А. П.). Не могу же подтвердить этого! <…> А[нтонина] И[вановна] в сегодняшнем письме пишет мне, что любит меня больше всего на свете. Я ее прошу доказать мне это на деле. А доказать это она может, перестав на разные лады растравлять мои раны. Сегодняшнее письмо написано в самом любящем тоне. Оно очень длинно, полно самых благородных чувств, но тем не менее она спрашивает, за что я так безжалостно поступил с ней, чем она это заслужила! Господи! С какой же высоты, на какой же площади нужно мне тысячу раз говорить: н'e за что, н'e за что, н'e за что, виноват, виноват, виноват! Когда же наконец это кончится! Вот что, Саша! Я должен побороть мою скромность и сказать тебе следующее. Кроме того, что я муж Антонины Ив[ановны], безжалостно с ней поступивший, кроме того, что она ни в чем не виновата, что она бедная (несколько слов вырезано в подлиннике. — А. П.) и т. д. и т. д., а я полусумасшедший и безжалостный тиран ее, есть еще одно обстоятельство. Я артист, который может и должен принести честь своей родине. Я чувствую в себе большую художественную силу. Я еще не сделал и десятой доли того, что могу сделать. И я хочу всеми силами души все это сделать. Между тем я не могу теперь работать. Взгляни, пожалуйста, на мою историю с А[нтониной] И[вановной] с этой стороны. Скажи ей, чтобы она перестала терзать меня упреками и угрозами лишить себя жизни. <…> Я болен и, клянусь тебе, близок к сумасшествию. Заклинаю ее дать мне возможность успокоиться и начать работать как следует. <…> Она сделалась теперь самым безжалостным палачом моим (слова вырезаны в подлиннике. — А. П.) всю великость того (вырезано в подлиннике. — А. П.) ты хочешь мне сделать. Но для моего полного успокоения одно только средство: дать мне немножко позабыть все то, через что я перешел в последнее время. А для этого нужно, чтоб Антонина Ивановна перестала пытаться доискиваться до причин нашего разрыва. Пусть она будет моим другом, но не нужно, по крайней мере, теперь возвращаться все к тому же: зачем, за что, отчего и т. д. и т. д. Я сам знаю, зачем и за что. Еще просьба. А[нтонина] И[вановна] пишет мне, что если она расстанется с тобой, то ей останется только покончить с собой. Таким образом мне теперь приходится просить тебя, чтоб ты оставила ее у себя. Ведь все равно я теперь долго еще не возвращусь в Россию, и поэтому ее присутствие у тебя не повлечет отдаления моего пребывания среди вас». Последнее заявление — красивый жест. Как мы увидим, он хотел, чтобы «гадина» убралась из Каменки как можно скорее.

В начале ноября братья Чайковские путешествовали. Из Кларана они отправились в Париж, где Петр Ильич посетил врача, чтобы проконсультироваться по поводу катара желудка. Однако веселиться в Париже не смог, «…чтобы веселиться, нужно иметь более спокойное состояние духа», — писал он Модесту 2/14 ноября. Из Парижа братья отправились во Флоренцию, затем в Рим, Венецию и Вену. В конце ноября к ним присоединился Котек, чье сочувственное участие в период матримониальной драмы Петра Ильича чрезвычайно усилило их взаимную привязанность. Как мы помним, именно Котек возбудил настоящий интерес фон Мекк к Чайковскому. Обрадованный его приездом композитор послал Надежде Филаретовне очередной хвалебный гимн ему из Вены 23 ноября/5 декабря 1877 года: «Здесь находится теперь наш общий приятель Котек, с которым мне очень приятно было увидеться. Я имел много доказательств его самой искренней дружбы ко мне, и в прошлом году я очень близко с ним сошелся. Мне кажется, что в нем много хорошего, и сердце у него очень, очень доброе. Он первый научил меня любить Вас, когда еще я и не думал, что буду когда-нибудь называть [Вас] своим другом».

Поделиться с друзьями: