Чехов и Лика Мизинова
Шрифт:
При этом воспоминании ночью в Париже Санин расхохотался. (Позже он об этом напишет.) Но безумству молодого шалопая все-таки не было прощенья. Он все это проделывал, несмотря на то что отец, сам страстный любитель театра, дарил сыну билеты на известных гастролеров. А Савва Иванович Мамонтов, основатель Частной оперы, заметив необоримую страсть юного театромана к искусству, позволил ему приходить в любой день, на любой спектакль бесплатно. Первой беду почуяла мать. Она вдруг поняла, что сын не может найти в жизни золотую середину меж ангелом и дьяволом. Да и умница сестра Катерина, называя его Райским и романтиком, слишком язвительно рекомендовала ему увлекаться и убаюкивать себя сладкими мечтами. Но убаюкивать себя ни дома, ни в университете, куда он забыл захаживать, не пришлось.
– Я лучше об этом напишу, – решил Санин. – Все равно пора, пора – надо приступать к писанию о тенях прошлого… И написал так:
«Когда отец умер, помнится мне, я нашел в его кармане три билета в театр, коими он уже воспользоваться не мог. Надо заметить, что в то время уход на сцену молодежи считался бедой. Нет, еще сильнее, считался настоящей погибелью:
Он пообещал матери – сходить пешком к преподобному Сергию в Троице-Сергиеву лавру. И если бы Лидюша не спала сейчас, он рассказал бы ей, что по специальности он – филолог-словесник, что за Шиллера профессор Николай Ильич Стороженко, великий профессор, наградил его «весьма» и сейчас он, старик Санин, гордится этим «весьма». И что его ответы по философии и санскриту были прекрасны, и что его с защитой диплома поздравил сам Станиславский. И что он, Санин, долго носил в кармане записку, в которой режиссер Станиславский просил его, яркого актера, уведомить, будет ли он играть роли в «означенных спектаклях»: «Гувернер», «Самоуправцы», «Последняя жертва». И что он, Санин, отказался, ибо сапоги были отданы матери, а в тапочках далеко даже в театр не уйдешь. Но диплом был получен. Актерский псевдоним «Александр Санин» выбран в память о тургеневских «Вешних водах», «которые люблю бесконечно». Этот псевдоним стал фамилией любимой Лидюши и сестры Екатерины. И осталась жива в нем любовь к жизни, природе, к солнцу, жене, к детям, красоте, поэзии. Но спать сейчас пойдет все тот же грешащий многословием Санин, преступно грызущий свои несчастные ногти, не умеющий обуздать свой темперамент, восторженность, идеализм, романтизм, тяжело переживающий любую обиду. И он вспомнил, как в Петербурге после провала «Пиковой дамы», у подъезда театра, когда уже погасли фонари, дождался грустного Чайковского, упал пред ним на колени в снег и поцеловал его руку, напугав этим великого композитора.
– А он, Чехов, упал бы на колени в снег? – вдруг пришло Санину в голову. – Сумасшедший я… «в благомысленных и бессмысленных своих поступках», – вспомнились ему слова жены.
Вздохнул, задернул штору, оставив за ней весну в Париже.
Он бы на колени пред Чайковским не упал
– Он не упал бы! – Она посмотрела на мужа. – Не упал бы, – сказала еще раз – и очень выразительно.
Они сидели в саду. Париж был как мокрая акварель. Нежный, текучий, деревья в зеленом пуху мотались под теплым ветром, открывая небесную синеву над головой и разбрасывая солнечные пятна. Он прочитал ей все, что написал накануне о себе, об университете и Чайковском. «Возможно, пригодится для воспоминаний о жизни, о нас с тобой, – сказал несколько сконфуженно. – Ты помнишь эту фотографию?»
Она не помнила, потому что у нее такой не сохранилось.
– Из твоего альбома, милый?
– Да.
Совсем молодая, сидит она на подоконнике у распахнутого окна старого дома. Лето, жара. Она в легком платье, плечи открыты, лицо запрокинуто к небу, брошена недочитанная книга. Лидия Стахиевна перевернула фотографию – на обороте надписи не было… Она вздохнула и вернулась к разговору:
– Да, Саша, он бы не упал… Это ведь только жест, движение. И движение не всегда глубинное. Я бы сказала: внешняя эмоция. Не сердись, я не о тебе. Ты страстный и искренний. Хотя, – Лидия Стахиевна лукаво улыбнулась, – и актер, конечно. Вот и матушке в плен сапоги сдал – разве не актерский жест?! А Чехов был обычен и прост во всем. Ну, как упадешь на колени, дожидаясь поцелуя в голову хоть бы и от Чайковского, если на тебе «пиджак повседневности»? Я помню, он вернулся с Сахалина, мы встречали его во дворе дома Фирганга – декабрь, сверкающий колкий снежок, а он так будничен, словно в Подольске побывал. А ведь это был стремительный, полный успех, даже не писателя, а личности. Он словно в другую категорию перешел. И это все понимали. Только В. Буренин гадость сочинил: «Талантливый писатель Чехов на остров Сахалин уехал, бродя меж скал, там вдохновение
искал. Но не найдя там вдохновенья, свое ускорил возвращенье. Простая басни сей мораль – для вдохновения не нужно ехать вдаль».– Говорят, его сопровождала дама, когда он плыл по Волге…
– Кундасова, красавица и умница, занималась математикой, астрономией. Ей нравился Антон Павлович. Он радовался попутчице, но, как всегда, подсмеивался. Говорил, что она ест так, словно овес жует, и локтями стол долбит…
– А на пароходе он флиртовал с институтками. И одна из них пообещала ему не только увидать цепи сахалинских каторжан, но и надеть на себя цепи Гименея. Он сказал, что у него в Москве есть невеста. Но она очень красивая, поэтому он ни в чем не уверен…
Лидия Стахиевна, прикрыв глаза длинными ресницами, сказала со скрытым упреком:
– Я смотрю, ты все знаешь. Детали всякие. Ну, полагаю, знаешь о его путешествии сразу после Сахалина в Италию, пред которой, как говорили в Москве и Петербурге, он не застыл в восторге, не онемел, не упал на колени перед ее культурой и красотой. Наверное, и ты принимал участие в этих разговорах?
– Нет-нет-нет. Не возводи напраслину. Сама знаешь, я, как слепец, одним глазом вижу только театр, я эдакая ходячая карикатура: «серый пиджак застегнут нижней петлей на среднюю пуговицу, топорщится на плечах, налезает на затылок, не по моде брюки, вряд ли когда-нибудь глаженные, бесформенно свисают на коротких ногах, штиблеты запылены; кусаю ноготь, здрасьте говорю всем одновременно». Так меня «гравируют»… Мне ли кого-то осуждать?.. Значит, не поклонился… Помню, Катя, сестра, в пятом году впервые в Италии была и написала, что красота родилась в Средиземном море и жила в Италии, рассыпая щедро повсюду свои дары. Жаль, что мы в тот год не посетили Италию. Но ты заболела, я торопился освободиться от Александринки и от Драматической школы, чтобы ехать нам в Карлсбад.
– В Мариенбад. В Карлсбад ехала Савина.
– Ах, да. Помню ее письмо: Сара Бернар в 64 года играет в «Даме с камелиями» Маргариту Готье, а ей, Савиной, и старух в родном театре не дают играть. Помню ее упрек в адрес русской публики: заграничная пломба, мол, для наших зрителей большой авторитет, т. е. если это Бернар, то ей можно и в восемьдесят лет играть двадцатилетнюю Готье. Да, хвалила она Берлин, говоря, что он интереснее Вены, куда ты, Лидуша, стремилась. Отчего, скажи теперь, стремилась? Он там бывал?
– В ту поездку, о которой столько сплетен ходило, он бывал и в Вене, ты угадал, – и в Монте-Карло, и в Риме, и в Венеции, и в Неаполе… Он поехал с Сувориным, а в Венеции они встретились с Мережковскими, которых он знал по Петербургу и чей декадентствующии салон заставлял содрогаться заявлениями, что в провинции лучше и проще: свежий хлеб, молоко ковшами, грудастые бабы. Над провинциалом смеялись, когда он уходил. И вот провинциал за границей. Мережковский к тому времени статью о нем написал. Там было много красивых слов: «неопределенная, но увлекающая прелесть», автора назвал поэтом, рассказы – новеллами, прозу – музыкой. Наверное, он и судьбу «Вишневого сада», сам того не ведая, на годы определил: трагедия красоты, музыкальная элегия, элегическая поэма – как угодно!
– Ну, это спорно! Я согласен со Станиславским: дайте Лопахину размах Шаляпина, молодой Ане – темперамент Ермоловой, другой бы мы увидели «Вишневый сад». Чехов умен, и всякий век по-своему вдохновится той или другой гранью его ума.
– Ты говоришь, умен, а из Италии Мережковскими и Сувориным была привезена легенда о его невежественности, малообразованности, неподготовленности к встрече с великой культурой. Уже в десятом году Мережковский вспоминал, что сам он восторженно говорил с Чеховым об Италии, Чехов же тихонько усмехнулся, хотя первый раз был на этой дивной земле. Даже Венеция, которая была для Чехова первым итальянским городом, восторга у него не вызвала. Все он будто бы интересовался какими-то мелочами современного быта. Да и Суворин вторил, что писателя мало интересовало искусство, статуи, картины, храмы. И в Помпее он скучно ходил по открытому городу. Григорович, который очень любил Чехова, взялся защитить его перед лицом неприятной болтовни, но сделал это не очень удачно: «Италия, впрочем, вряд ли могла ему понравиться, там положительно не знаешь, куда приклонить голову, без специальной подготовки. Венеция, Флоренция ничего больше, как скучные города для человека умного, но который не интересовался их историей и особенно не интересовался искусством настолько, чтобы произведения величайших мастеров и даже имена их не встречались полнейшим равнодушием. Чехов ближе присматривался к своему. Так, может быть, и следует». Ты представляешь все эти пересуды в редакциях и домах Петербурга?! Как ему было больно…
– Что ж, Лидуша, на чужой роток не накинешь платок. Хоть были рядом с ним люди умные, но они чего-то не поняли. Он по натуре сдержан, скрытен, самолюбив и насмешлив, умеет прежде всего во всем найти сторону негативно-смешную, но никогда не лишит ее человечности. Наверное, не в его натуре бухнуться на колени на самой большой итальянской площади и объясниться в любви всему Средиземноморью. Я бы это мог, но я, как ты сказала, артист, для публики себя не пожалею, эмоции не сдержу. А он… Ты помнишь, у него есть рассказ «Три года»? Там герой говорит… Я помню приблизительно… Дома тебе покажу. «У меня то мрачное настроение, то безразличное. Я робок, неуверен в себе, у меня трусливая совесть, я никак не могу приспособиться к жизни, стать ее господином. Я боюсь за каждый свой шаг, а за границей я хожу как затравленный, виноватый, потому что я родился от затравленной матери, с детства был забит и замучен». Тебе не кажется, что это он о себе? И «это почти о себе», при мнительности и гордости, обострилось в том путешествии в присутствии петербургского аристократа Мережковского, сына действительного статского советника, служившего в дворцовом ведомстве. Я слышал, что в представлении петербуржцев таганрогское происхождение Чехова долго окрашивало его облик, хотя он был знаменит и жил в Москве долго…