Чехов Том пятый
Шрифт:
Монахи сначала крепились и только громко вздыхали, но скоро Клиопа не вынес… Он всплеснул руками и произнес плачущим голосом:
– Владыка святый, нет для меня тягостнее послушания, как на мельницу ездить! Сущий ад! Ад, истинно ад!
– А ты не езди!– огрызнулся мельник.
– Царица небесная, рады бы сюда не ездить, да где же нам другую мельницу взять? Сам посуди, кроме тебя тут в окружности ни одной мельницы нет! Просто хоть с голоду помирай или немолотое зерно кушай!
Мельник не унимался и продолжал сыпать во все стороны ругань. Видно было, что ворчанье и ругань составляли для него такую же привычку, как сосанье трубки.
– Хоть ты нечистого не поминай!– умолял Клиопа, оторопело мигая глазами.– Ну помолчи, сделай милость!
Скоро мельник умолк, но не потому,
– Здравствуйте, батюшки!– зашепелявила она, низко кланяясь монахам.– Помогай бог! Здравствуй, Алешенька! Здравствуй, Евсеюшка!..
– Здравствуйте, маменька, - пробормотал мельник, не глядя на старуху и хмурясь.
– А я к тебе в гости, батюшка мой!– сказала она, улыбаясь и нежно заглядывая в лицо мельника.– Давно не видала. Почитай, с самого Успеньева дня не видались… Рад не рад, а уж принимай! А ты словно похудел будто…
Старушонка уселась рядом с мельником, и около этого громадного человека ее салопик еще более стал походить на жука.
– Да, с Успеньева дня!– продолжала она.– Соскучилась, вся душа по тебе выболела, сыночек, а как соберусь к тебе, то или дождь пойдет, или заболею…
– Сейчас вы из посада?– угрюмо спросил мельник.
– Из посада… Прямо из дому…
– При ваших болезнях и при такой комплекции вам дома сидеть нужно, а не по гостям ходить. Ну, зачем вы пришли? Башмаков не жалко!
– Поглядеть на тебя пришла… Их у меня, сынов-то, двое, - обратилась она к монахам, - этот, да еще Василий, что в посаде. Двоечко. Им-то все равно, жива я или померла, а ведь они-то у меня родные, утешение… Они без меня могут, а я без них, кажется, и дня бы не прожила… Только вот, батюшки, стара стала, ходить к нему из посада тяжело.
Наступило молчание. Монахи снесли в сарай последний мешок и сели на телегу отдыхать… Пьяный Евсей все еще мял в руках сеть и клевал носом.
– Не вовремя пришли, маменька, - сказал мельник.– Сейчас мне в Каряжино ехать нужно.
– Езжай! с богом!– вздохнула старуха.– Не бросать же из-за меня дело… Я отдохну часик и пойду назад… Тебе, Алешенька, кланяется Вася с детками…
– Все еще водку трескает?
– Не то чтобы уж очень, а пьет. Нечего греха таить, пьет… Много-то пить, сам знаешь, не на что, так вот разве иной раз добрые люди поднесут… Плохое его житье, Алешенька! Намучилась я, на него глядючи… Есть нечего, детки оборванные, сам он - на улицу стыдно глаза показать, все штаны в дырах и сапогов нет… Все мы вшестером в одной комнате спим. Такая бедность, такая бедность, что горчее и придумать нельзя… С тем к тебе и шла, чтоб на бедность попросить… Ты, Алешенька, уж уважь старуху, помоги Василию… Брат ведь!
Мельник молчал и глядел в сторону.
– Он бедный, а ты - слава тебе, господи! И мельница у тебя своя, и огороды держишь, и рыбой торгуешь… Тебя господь и умудрил, и возвеличил супротив всех, и насытил… И одинокий ты… А у Васи четверо детей, я на его шее живу, окаянная, а жалованья-то всего он семь рублей получает. Где ж ему прокормить всех? Ты помоги…
Мельник молчал и старательно набивал свою трубку.
– Дашь?– спросила старуха.
Мельник молчал, точно воды в рот набрал. Не дождавшись ответа, старуха вздохнула, обвела глазами монахов, Евсея, встала и сказала:
– Ну бог с тобой, не давай. Я и знала, что не дашь… Пришла я к тебе больше из-за Назара Андреича… Плачет уж очень, Алешенька! Руки мне целовал и все просил меня, чтоб я сходила к тебе и упросила…
– Чего ему?
– Просит, чтоб ты ему долг отдал. Отвез, говорит, я ему рожь для помолу, а он назад и не отдал.
– Не ваше дело, маменька, в чужие дела мешаться, - проворчал мельник.– Ваше дело богу молиться.
– Я и молюсь, да уж что-то бог моих молитв не слушает. Василий нищий, сама я побираюсь и в чужом салопе хожу, ты хорошо живешь, но бог тебя знает, какая душа у тебя. Ох, Алешенька, испортили тебя глаза завистливые! Всем ты у меня хорош: и умен, и красавец, и из купцов купец, но не похож ты
на настоящего человека! Неприветливый, никогда не улыбнешься, доброго слова не скажешь, немилостивый, словно зверь какой… Ишь какое лицо! А что народ про тебя рассказывает, горе ты мое! Спроси-ка вот батюшек! Врут, будто ты народ сосешь, насильничаешь, со своими разбойниками-работниками по ночам прохожих грабишь да коней воруешь… Твоя мельница, словно место какое проклятое… Девки и ребята близко подходить боятся, всякая тварь тебя сторонится. Нет тебе другого прозвания, окромя как Каин и Ирод…– Глупые вы, маменька!
– Куда ни ступишь - трава не растет, куда ни дыхнешь - муха не летает. Только и слышу я: «Ах, хоть бы его скорей кто убил или засудили!» Каково-то матери слышать все это? Каково? Ведь ты мне родное дитя, кровь моя…
– Одначе мне ехать пора, - проговорил мельник, поднимаясь.– Прощайте, маменька!
Мельник выкатил из сарая дроги, вывел лошадь и, втолкнув ее, как собачонку, между оглобель, начал запрягать. Старуха ходила возле него, заглядывала ему в лицо и слезливо моргала.
– Ну, прощай!– сказала она, когда сын ее стал быстро натягивать на себя кафтан.– Оставайся тут с богом, да не забывай нас. Постой, я тебе гостинца дам… - забормотала она, понизив голос и развязывая узел.– Вчерась была у дьяконицы и там угощали… так вот я для тебя спрятала…
И старуха протянула к сыну руку с небольшим мятным пряником…
– Отстаньте вы!– крикнул мельник и отстранил ее руку.
Старуха сконфузилась, уронила пряник и тихо поплелась к плотине… Сцена эта произвела тяжелое впечатление. Не говоря уж о монахах, которые вскрикнули и в ужасе развели руками, даже пьяный Евсей окаменел и испуганно уставился на своего хозяина. Понял ли мельник выражение лиц монахов и работника, или, быть может, в груди его шевельнулось давно уже уснувшее чувство, но только и на его лице мелькнуло что-то вроде испуга…
– Маменька!– крикнул он.
Старуха вздрогнула и оглянулась. Мельник торопливо полез в карман и достал оттуда большой кожаный кошелек…
– Вот вам… - пробормотал он, вытаскивая из кошелька комок, состоявший из бумажек и серебра.– Берите!
Он покрутил в руке этот комок, помял, для чего-то оглянулся на монахов, потом опять помял. Бумажки и серебряные деньги, скользя меж пальцев, друг за дружкой попадали обратно в кошелек, и в руке остался один только двугривенный… Мельник оглядел его, потер между пальцами и, крякнув, побагровев, подал его матери.
ХОРОШИЕ ЛЮДИ
Жил-был в Москве Владимир Семеныч Лядовский. Он кончил курс в университете по юридическому факультету, служил в контроле какой-то железной дороги, но если бы вы спросили его, чем он занимается, то сквозь золотое pince-nez открыто и ясно поглядели бы на вас большие блестящие глаза и тихий, бархатный, шепелявящий баритон ответил бы вам:
– Я занимаюсь литературой!
После окончания курса в университете Владимир Семеныч поместил в одной газете театральную заметку. С заметки перешел он к библиографическому отделу, а год спустя уже вел в газете еженедельный критический фельетон. Но из такого начала не следует, что он был дилетант, что его писательство имело случайный, преходящий характер. Когда я видел его чистенькую, худощавую фигурку, большой лоб и длинную гриву, когда вслушивался в его речи, то мне всякий раз казалось, что его писательство, независимо от того, что и как он пишет, свойственно ему органически, как биение сердца, и что еще во чреве матери в его мозгу сидела наростом вся его программа. Даже в его походке, жестикуляции, в манере сбрасывать с папиросы пепел я читал всю эту программу от а до ижицы, со всей ее шумихой, скукой и порядочностью. В нем был виден пишущий, когда с вдохновенным лицом возлагал он венок на гроб какой-нибудь знаменитости или с важным, торжественным выражением собирал подписи для адреса; его страсть знакомиться с известными литераторами, способность находить таланты даже там, где их нет, постоянная восторженность, пульс 120 в минуту, незнание жизни, та чисто женская взбудораженность, с какою он хлопотал на концертах и литературных вечерах в пользу учащейся молодежи, тяготение к молодежи - все это создало бы ему репутацию «пишущего», если бы даже он и не писал своих фельетонов.