Чехов
Шрифт:
Страницы и строки о лесах, цветах и деревьях едва ли не самые совершенные у Чехова, и каждая из них воспринимается как явление природы, как особое благозвучное цветение языка. Фразу Чехова нужно не разбирать даже, как сам он сказал о лермонтовской «Тамани», а изучать с такой же тщательностью и вниманием, с каким серьезный ботаник собирает и изучает цветы.
Напрасно и спрашивать себя, обитаемы ли деревья у Чехова. Да, обитаемы, и не самими собою, а прошлым. Отсюда их таинственная жизнь в нашем сознании и языке, их вечное очарование, о котором лучше всего сказать словами Толстого: «Это была действительность, это было больше, чем действительность: это было действительность и воспоминание». Или Пушкина:
Не орнаментальные лавры и мирты времени классицизма, даже не лермонтовская «чета белеющих берез», не простодушные есенинские рощи золотые с их «березовым веселым языком», а обитаемые — не фавнами, конечно, поскольку фавн вообще не наш, не русский зверь — но нашей душою и памятью образы.
Увидишь старую липу в Москве — и поневоле подумаешь о прабабках и прадедах, а дубы в три обхвата в Коломенском — ведь это Петр I! То есть не «когда это было», как в музее или книге какой-нибудь, а вот оно — живое дерево, с ветвями и молодыми побегами; налетит ветер — и зашумит листва над головой, как шумела при Нарышкиных. А существуют на свете и тысячелетние стволы, секвойи в Америке, уходящие корнями во тьму времен.
Дерево в нашем сознании — живое существо, его и одушевлять-то не нужно: живет, дышит. И в самом деле олицетворяет жизнь («вот эти клейкие, клейкие листочки…»). Оно живет, хранит прошлое — в самом себе, в своей сердцевине. Мелихово, Мураново, Абрамцево, Кусково были еще усадьбами, а не музеями, и вокруг стояли вот эти самые, ну, быть может, потоньше, постройнее, клены, лиственницы, липы, дубы, под которыми бродим теперь и мы, утаптывая землю до плотности асфальта, чтобы на ней ничего уже не росло. Ничего…
«ВИШНЕВЫЙ САД»
«Вишневый сад» — последняя пьеса Чехова; когда он держал в руках ее печатные оттиски, жить ему оставалось недолго, несколько считанных месяцев. Премьера комедии в Московском художественном театре состоялась в день рождения автора, 17 января 1904 года, и с нею «Вишневый сад» вошел в сокровищницу мировой драматургии. Переведенная на все основные языки мира, пьеса не выходит из репертуара и, по сведениям международного театрального ежегодника, где ведется летопись постановок, вот уже много лет идет везде.
«Вишневый сад» стал великой и вечной премьерой мирового театра, об истории его постановок написаны труды. Пьеса открывается заново англичанином П. Бруком, итальянцем Дж. Стрелером, немцем П. Штайном.
Во многих странах «Вишневый сад» воспринимается как национальное достояние. Он был возобновлен в Токио в послевоенном 1945 году, в разрушенном здании театра Юракудза, его смотрели люди, пережившие атомный пожар Хиросимы, по-своему понимавшие финал: «Слышится отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный. Наступает тишина…»
В рецензии Андо Цуруо в газете «Токио симбун», едва ли не первой театральной рецензии после войны, говорилось: «Вновь возвратился в Японию наш любимый Чехов».
Комедия создавалась в 1902–1903 годах для Художественного театра. В эту пору Чехов был уже тяжело болен, работал с непривычной медлительностью, с трудом. В иные дни, судя по письмам, ему не удавалось написать и десяти строк: «Да и мысли у меня теперь совсем другие, не разгонистые…» Между тем О. Л. Книппер торопила его: «Меня мучает, почему ты откладываешь писать пьесу? Что случилось? Так дивно все задумал, такая чудесная будет пьеса — гвоздь нашего сезона, первого сезона в новом театре! Отчего душа не лежит? Ты должен, должен написать ее. Ведь ты любишь наш театр и знаешь, какое ужасное огорчение будет для нас. Да нет, ты напишешь».
В пьесе Ольге Леонардовне предназначалась роль Раневской.
Заканчивая работу, Чехов писал жене 12 октября 1903 года: «Пьеса уже окончена, окончательно окончена и завтра вечером или, самое позднее, 14-го утром будет послана в Москву. Если понадобятся переделки, то, как мне кажется, очень небольшие… как мне трудно было писать пьесу!»Временами Чехову казалось, что он повторяет себя. В известном смысле так оно и было: «Вишневый сад» — дело целой жизни, а не только двух предпоследних, омраченных усталостью и болезнью, лет.
Замыслы (это относится не только к «Вишневому саду», но, по-видимому, ко всем сложным рассказам, повестям, пьесам) возникали задолго до того, как Чехов брался за перо, долго формировались в непрерывном потоке наблюдений, среди множества других образов, сюжетов, тем. В записных книжках появлялись заметки, реплики, завершенные фразы. По мере того как наблюдения процеживались в памяти, возникала последовательность фраз и периодов — текст. В комментариях отмечаются даты создания. Их было бы правильнее называть датами записывания, поскольку за ними стоит перспектива времени, протяженная, дальняя — на годы, на много лет.
В своих истоках «Вишневый сад» восходит к раннему творчеству, к «Безотцовщине», где за долги предков расстаются с родовыми имениями Войницевы и Платоновы: «Тю-тю именье! Как тебе это нравится? Сплыло… Вот тебе и хваленый коммерческий фокус! А все потому, что Глагольеву поверили… Обещался купить имение, а на торгах не был… в Париж уехал… Ну, феодал? Что теперь делать будешь? Куда пойдешь? Бог предкам дал, а у тебя взял… Ничего у тебя не осталось…» (д. IV, явл. III).
Все это уже было в русской литературе до Чехова и не казалось бы новым, если бы не своеобразное чеховское настроение, где странно сочетаются беспечальное отчаяние, чувство роковой вины и полнейшая беззащитность перед силою и обманом: будь что будет, и поскорее бы в Париж…
В повести «Цветы запоздалые», написанной в самом начале 80-х годов, примерно в одну пору с первой пьесой, с теми же мотивами распада старой жизни, дома, семьи, есть очень близкие «Вишневому саду» сюжетные повороты. Некий Пельцер, купец, богач, обещал, как Лопахин Раневской, денежную помощь и спасение Приклонским, и в конце концов за бесценок пустил с молотка княжескую библиотеку: «— Кто ее купил?
— Я, Борис Пельцер…»
Чехов родился за год до отмены крепостного права, он принадлежал к первому поколению русских людей, которые могли считать себя свободными по закону, но не чувствовали себя свободными лично: рабство было в крови. «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости» — эти слова из письма к Суворину, написанного 7 января 1889 года, сказаны о целом поколении, но есть в них след личного душевного подвига, личного страдания и надежды. В одном из поздних писем к О. Л. Книппер он заметил, что дед его, Егор Михайлович, был по убеждениям ярым крепостником. Это вспоминалось в пору работы над последней пьесой, и это позволяет представить себе, на каком широком фоне воспоминаний она создавалась.
Егор Михайлович стал впоследствии управляющим приазовских имений графа Платова, и Чехову, когда он приезжал к нему, поручалась работа; он должен был вести учет обмолоченного зерна: «В детстве, живя у дедушки в именье гр. Платова, я по целым дням от зари до зари должен был просиживать около паровика и записывать пуды и фунты вымолоченного зерна; свистки, шипенье и басовый, волчкообразный звук, который издается паровиком в разгар работы, скрип колес, ленивая походка волов, облака пыли, черные, потные лица полсотни человек — все это врезалось в мою память, как «Отче наш»… Паровик, когда он работает, кажется живым; выражение у него хитрое, игривое; люди же и волы, наоборот, кажутся машинами».