Чехов
Шрифт:
Образ дерева одушевлен и символичен — не только у Чехова и в русской лирике, но и в реальной жизни. Есть древние каменные сооружения, «памятники архитектуры», они по-своему прекрасны и тоже олицетворяют прошлое, как, например, в храмах Акрополя — колонны-деревья, а в архитектуре коринфского ордера — листва; есть древности в музеях и сокровищницах, но дерево, сад, лес — это все же совсем иное, живоепрошлое. Дерево ведет счет своим и нашим годам, наслаивая год за годом кольца вокруг сердцевины, оно в самом реальном смысле дышит(в одном из ранних чеховских рассказов в саду еще не распустились почки, «но деревья уже живут, дышат»); и не особенно даже вникая в тайны
Для персонажей пьесы вишневый сад — не столько наследственное имение, сколько олицетворенное прошлое, общее для старых и молодых — за исключением одной лишь Шарлотты, грустной маски, в которой на этот раз предстал российский смех. Сад здесь — нечто существующее всегда: до рождения Фирса, до Гаева, Лопахина и Трофимова, до Дуняши и Яши; Раневская говорит о нем: «О, мое детство, чистота моя! В этой детской я спала, глядела отсюда на сад, счастье просыпалось вместе со мною каждое утро, и тогда он был точно таким, ничто не изменилось… Весь, весь белый! О, сад мой! После темной, ненастной осени и холодной зимы опять ты молод, полон счастья, ангелы небесные не покинули тебя… Если бы снять с груди и с плеч моих тяжелый камень, если бы я могла забыть мое прошлое!»
Вишневый сад — едва ли не самый сложный из всех символов пашей литературы, обращенный к нашей душевной памяти, ко всем значениям слов и их сочетаний: сад, вишневый цвет, красные вишни на солнце в листве, вишневые сережки (и все, что связывает с ними наша собственная, «личная» память); но также — зори и росы, дожди и радуги, гудение пчел и голоса птиц — вообще все поэтические отзвуки, какие только возможно вообразить или представить себе, до заключительной ремарки: «Слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву»…
Дерево символизирует прошлое и, таким образом, самое жизнь. Как все живое, оно ранимо; дерево несравненно беззащитнее нас и больше, чем мы, нуждается в поддержке и защите. Мысль о нем дает нам повод подумать и о собственном скоротечном веке, вполне достаточном, чтобы свести и выкорчевать даже тайгу, но недостаточном для того, чтобы вырастить «новый» сад, хотя бы отдаленно сравнимый с тем, что было. В сущности, по-русски нельзя и сказать: «Мы насадим новый сад» (разумеется, молодой, а не новый), как нельзя заменить свое прошлое иным, обновленным. Это противоречит духу нашего языка, духу живущей в языке совести; это небывальщина, реникса, как говорит в «Трех сестрах» Кулыгин, все равно что «новое» море, «новая» степь…
Особенность словосочетания «вишневый сад» в том, по-видимому, и заключается, что оно не имеет в нашем языке никаких отрицательных значений; это абсолютный положительный смысловой полюс русского словаря. И, напротив, словосочетания «ударить по дереву топором», «подрубить корни», «сломать ветвь» выражают высшую степень безнравственности и безрассудства.
Вишневый сад в пьесе Чехова — меньше всего декорация, на фоне которой философствуют, мечтают о будущем и торгуются персонажи. Сад — олицетворение ценности и смысла жизни на земле, где каждый новый день вечно ответвляется от минувшего, как молодые побеги идут от старых стволов и корней.
«Вишневый сад» согрет и овеян особенным чувством — чувством прошлого. Это общее, «чеховское» чувство — оно есть и в «Студенте», и, например, в «Степи», где по выражению лица самого молодого из персонажей, безусого Степки, видно, что прежде жилось ему гораздо лучше, чем теперь. «Русский человек любит вспоминать, но не любит жить» — вот, может быть, истинный исток элегических настроений, пронизывающих драматургию и прозу Чехова. Кажется, что в прошлом было нечто важное, более серьезное и значительное, чем все, что есть теперь. Но так оно на самом деле и было, потому что без прошлого не было бы никакого «теперь», ни сегодняшнего, ни завтрашнего
дня, ни сочувствия ко всем живущим на свете людям, уходящим в прошлое по трудной дороге своего бытия.Можно было бы сказать, что Чехов побуждает нас видеть мир и самих себя с элегическим раздумьем о прошлом. Право, мораль, преступление и наказание, конечно, важны. Но все это не юридические, а нравственные понятия, не законы государства, соблюдаемые под страхом судебной кары, однако при случае и нарушаемые, а просто совесть, бессонная спутница чеховских персонажей, как смешных, в ранних рассказах («Разговор человека с собакой», «Беззаконие»), так и невеселых, в поздних («Моя жизнь»).
Ее-то он и стремился пробуждать в читателях и зрителях — как некую толику тревоги и боли за положение дел на земле, свойство души, отвращающейся от преступных наклонностей нлн деяний. Что кража есть зло, знают все, — заметил он в одном из писем к Суворину, — но кража, кроме того (об этом не все догадываются), еще и страсть. Да, Чехов испытывал чувство сожаления, ответственности и личной вины за все загубленное, греховное или ложное. А если критикам все-таки казалось — «рассудку вопреки, наперекор стихиям», — что Чехов ничему не учил, то читать нужно было не Чехова, а Уголовный кодекс.
Мы понимаем символ в меру наших способностей, и в этом смысле символ выступает как мера понимания, относимая к нам самим, с нашим собственным жизненным опытом и судьбою, но также и к другим людям, быть может, не близким нам и не милым. Он утверждает некое равноправие в нашем отношении к искусству; древнейший из поэтических тропов является, по-видимому, и самым демократичным среди них, самым народным; в нем есть своеобразная гармоническая справедливость и беспристрастие, своеобразное «равнодушие»: он, так сказать, равноправно душевен по отношению ко всем нам, а в былые «дорациональные» времена он, по-видимому, объединял людей в общем чувстве и понимании и был для них равно понятен.
Символ — это словосочетание или слово, имеющее предметный, реально исторический или мифологический смысл: например, «крест»; «Кремль»; «Три сестры»; «Вишневый сад»; «Чайка»; «Черный монах». Рационалистические подходы и комментарии мало что объясняют нам и кажутся неубедительными, быть может, просто потому, что, как заметил в свое время В. О. Ключевский, не все в жизни постигается логическим путем, и постигается, быть может, наименьшая часть постижимого.
Вишневый сад — г не только «краса земная», передающаяся от рода к роду, но еще и купель нравственности, поэтическое лоно, где не проросло еще ни единой былинки скверны или греха.
Словарь родного языка наследуется. Значения слов — в пределах каждого «личного» словаря — воспринимаются от взрослых в самые ранние годы жизни. Словарь читаемой в школьные годы книги — особенно если это книга стихов — может отличаться (и чаще всего так и бывает) от первоначального словаря. Чтение, расширяя словарь, привносит множество образов и представлений, не имеющих «бытовых» имен, воображение приучается к небывальщине, мы начинаем принимать книгу за жизнь и, если жизнь бедна и бескрасочна, предпочитаем книгу. По-видимому, здесь все истоки своеобразно русского отношения к литературе («не я живу, а книжные образы во мне живут») и все ключи к так называемой «интерпретации текста».
Мы более или менее соглашаемся, что литература — не совсем жизнь, но с тем, что литература совсемне жизнь, мы согласиться пе в состоянии.
Не потому, что «тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман», не потому» что «в книгах сказки, а в жизни только правда есть». Пушкин знал, что поэзия не обман,а высокая правда, противостоящая низменным истинам бытия человеческого, и только в этом противостоянии, в том, что она «делает разницу» между высоким и низким, заключен ее истинный смысл.