Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Впоследствии, когда Чехова не стало и сверстники стали припоминать свою жизнь и писать мемуары, появились указания на прямые источники «Вишневого сада». М. Д. Дросси-Стейгер, например, рассказывала: «Моя мать Ольга Михайловна Дросси, урожд. Калита, владела имением в Миргородском уезде Полтавской губ., богатым вишневыми садами… Мать любила Антошу и отличала его среди гостей-гимназистов. Она часто беседовала с Антошей и между прочим рассказывала ему об этих вишневых садах, и когда много лет спустя я прочла «Вишневый сад», мне все казалось, что первые образы этого имения с вишневым садом были заронены в Чехове рассказами матери. Да и крепостные Ольги Михайловны в самом деле казались прототипами Фирса… Был у нее дворецкий Герасим, — он стариков называл молодыми людьми».

Подобные мемуарные свидетельства имеют свою ценность и смысл, хотя их не стоит понимать буквально.

Жизнь узнает себя в своих литературных отражениях и подобиях, а иногда и заимствует из книг свои черты.

Л. Н. Толстой сказал о тургеневских женщинах, что подобных им не было в русской жизни, но они появились, когда Тургенев вывел их в «Рудине», «Дыме», «Дворянском гнезде». Так и о «Вишневом саде» можно сказать: не было бы Фирса, не было бы и прототипов; Чехов, конечно, помнил свои гимназические годы (может быть, и рассказы О. М. Калиты), но помнил, конечно, и то, что было гораздо позднее…

В 1885 году Н. А. Лейкин купил имение графов Строгановых. Поздравляя его с покупкой, Чехов писал ему: «Ужасно я люблю все то, что в России называется имением. Это слово еще не потеряло своего поэтического оттенка…»

В то время он не подозревал еще, что Лейкину, этому «буржуа до мозга костей», поэзия в имении была нужна ничуть не больше, чем Лопахину сад. «Эти места, — скажет лавочник в рассказе «Панихида», умеряя восторги дочери, — эти места только место занимают…» Красота в природе бесполезна, как описания в книге.

Побывав позднее у Лейкина в бывшем графском дворце, Чехов спросил: «Зачем вам, одинокому человеку, вся эта чепуха?» — и услышал в ответ нечто почти дословно лопахинское: «Прежде здесь хозяевами были графы, а теперь я, хам…» Справедливости ради нужно заметить, что, увидев чеховское имение, Лейкин изумился убожеству Мелихова и полнейшему отсутствию у его владельца задатков барина и качеств буржуа.

Рассказывая Суворину о местах, где в имении Линтваревых на Украине провел весну и лето 1888 года, Чехов, конечно, не думал создать описание природы — писал письмо как письмо. Получился же прекрасный и сложный пейзаж, в котором живой взгляд и личный тон («Нанял я дачу заглазно, наугад… Река широка, глубока, изобильна островами, рыбой и раками, берега красивы, зелени много…») пробуждают эхо непроизвольных литературных припоминаний и непрерывно меняют стилевую окраску: «Природа и жизнь построены по тому самому шаблону, который теперь так устарел и бракуется в редакциях» (профессиональная журналистская стилистика, газетный жаргон); «не говоря уж о соловьях, которые поют день и ночь… о старых запущенных садах» (отголоски старого романса и альбомных стихов, предисловие к следующим откровенно тургеневским строчкам), «о забитых наглухо, очень поэтичных и грустных усадьбах, в которых живут души красивых женщин, не говоря уж о старых, дышащих на ладан лакеях-крепостниках» (все еще Тургенев, но в предчувствии символических мотивов и образов «Вишневого сада»); «недалеко от меня имеется даже такой заезженный шаблон, как водяная мельница… с мельником и его дочкой, которая всегда сидит у окна и, по-видимому, чего-то ждет» («Русалка», Пушкин, Даргомыжский); заключительные строки особенно важны: «Все, что я теперь вижу и слышу, мне кажется, давно уже знакомо мне по старинным повестям и сказкам».

Единственное в своем роде по красоте и поэтичности описание сада, цветов, ржаного поля, весенних утренних заморозков — всего, что невозможно было дать в сценических ремарках и что приходится помнить и подразумевать, — в рассказе «Черный монах». Сад здесь представляется каким-то особенно сложным и совершенным явлением художественной природы, а не созданием рук человеческих. Этот сад обречен на гибель, как и тот, что будет куплен Лопахиным. Чехов нашел ужасный по своему драматизму символ гибели: Коврин рвет диссертацию, и клочки бумаги цепляются и виснут на ветках смородины и крыжовника, как бумажные цветы, ложноцветие.

Важен и рассказ «В родном углу», написанный в 1897 году, — вся картина жизни старинного поместья, доживающего свой век, и характерные особенности барской психологии, искажающие такой страшной гримасой лицо юной хозяйки имения, особы столь милой, невинной и на первый взгляд очаровательной. Едва ли не каждая подробность этого рассказа и все его образы по-своему символичны, но дедушка — это подлинный символ одряхлевшего уклада, в котором нет уже ничего человеческого, одна животная способность и страсть — еда. «За обедом и за ужином он ел ужасно много; ему подавали и сегодняшнее, и вчерашнее, и холодный пирог, оставшийся с воскресенья, и людскую солонину, и он все съедал с жадностью, и от каждого обеда у Веры оставалось такое впечатление, что когда потом она видела, как гнали овец или везли с мельницы муку, то думала: «Это дедушка съест».

В том же 1897 году создан другой рассказ, сюжетно близкий «Вишневому саду» — «У знакомых». Чехов работал над ним, живя в Русском пансионе Ниццы, куда его гнала болезнь легких. Там он получил в декабре письмо от М. В. Киселевой, владелицы Бабкина, где чеховская семья провела три лета в середине 80-х годов.

«…B Бабкине многое разрушается, начиная с хозяев и кончая строениями; зато дети и деревья выросли… Хозяинстал старым младенцем, добродушным и немного пришибленным.

Работает много, никаких «Рашечек» и в помине нет, в хозяйство не входит, и когда его приглашают взглянуть на какой-нибудь беспорядок, он отмахивается и уныло говорит: «Ты знаешь, я уже больше никуда не хожу!» Хозяйкастара, беззуба, но… бедовая! Выползла из-под всякогоига и ничего на свете не боится. Виновата, боится: пьяных, сумасшедших и кликуш. Старость и беды не «сожрали» ее — ни апатия, ни уныние, пи пессимизм не одолели. Штопает белье, глубоко убежденная, что делает дело, исходя из той мысли, что раз более широкого pi интересного не дано, надо брать то, что под руками. Ручаюсь, что с каждой пуговицей и тесемкой пришивается и частичка ее души. Это значит: достукалась до более ясного и глубокого понимания жизни и ее задач. Живу я, правда, одной силой воли, т. к. материальная скорлупа моя вся разбита в пух и прах, но я ее презираю, и мне нет дела до нее. Я буду житьхоть до 100 лет, пока меня не покинет сознание, что я нужна на что-нибудь».

Тогда же хозяин мечтал, что с проводкой через Воскресенск железной дороги «вздорожает земля в Бабкине, настроим дач и сделаемся Крезами». Судьба судила иначе. Бабкино было продано за долги, а Киселевы поселились в Калуге, где бывший владелец имения получил место в правлении банка.

До конца столетия в русских газетах печатались извещения о торгах и аукционах: уплывали из рук, шли с молотка старинные поместья и состояния. Например, имение Голицыных с парком и прудами было поделено на участки и сдавалось иод дачи, от 200 до 1300 рублей за участок. А это, как и судьба Бабкина, очень близко сюжетной основе «Вишневого сада», где Лопахин готовит землю для будущего сообщества дачников…

Мировой литературе известно великое множество утопий, но утопия Лопахина выглядит среди них едва ли не самой комичной.

В рассказе «Жена» доживают свой век последний барин и последние дворовые и слуги, самый дом похож на музей патриархальной старины, набитый вышедшими из моды, никому не нужными теперь, очень прочными, драгоценными вещами, сделанными на века. Как в «Мертвых душах» Гоголя, возникают тени сильных, крепких людей, мастеров, творивших в свое время и своими руками чудеса, не сравнимые с инженерными сооружениями новой поры.

Вещи у Чехова говорят о людях — только в этом смысле они и бывали нужны ему и в драматургии, и в прозе. В рассказе «Жена» есть своеобразный предтеча «многоуважаемого шкафа» — здесь он также олицетворяет память о минувшем времени и о прежних людях, каких теперь уже нет, и дает инженеру Асорину, от имени которого идет рассказ, хороший повод сравнить «век нынешний и век минувший».

«Я думал: какая страшная разница между Бутыгой и мной! Бутыга, строивший прежде всего прочно и основательно и видевший в этом главное, придавал какое-то особенное значение человеческому долголетию, не думал о смерти и, вероятно, плохо верил в ее возможность; я же, когда строил свои железные и каменные мосты, которые будут существовать тысячи лет, никак не мог удержаться от мыслей: «Это не долговечно… Это ни к чему». Если со временем какому-нибудь толковому историку искусств попадутся на глаза шкап Бутыги и мой мост, то он скажет: «Это два в своем роде замечательных человека: Бутыга любил людей и не допускал мысли, что они могут умирать и разрушаться, и потому, делая свою мебель, имел в виду бессмертного человека, инженер же Асорин не любил ни людей, ни жизни; даже в самые счастливые минуты творчества ему не были противны мысли о смерти, разрушении и конечности, и потому, посмотрите, как у него ничтожны, конечны, робки и жалки эти линии»…

В комедии в самом деле отразились реальные перемены, происходившие в русской пореформенной жизни. Начались они еще до отмены крепостного права, ускорились после его отмены в 1861 году и на рубеже столетий достигли драматической остроты. Но это всего лишь историческая справка, правда, совершенно достоверная, но мало раскрывающая суть и тайну «Вишневого сада».

Есть в этой пьесе нечто глубокое и захватывающее, нечто вечное, как в пьесах Шекспира. В идеальной пропорциональности сочетаются традиционные мотивы и образы с художественной новизной, с непривычной трактовкой сценического жанра (комедия), с историческими символами огромной глубины. Трудно найти пьесу, которая была бы до такой степени связана с литературным фоном, романами и пьесами недавних памятных лет — с «Дворянским гнездом» Тургенева, с «Лесом», «Горячим сердцем», с «Волками и овцами» Островского — и в то же время до такой степени отличалась бы от них. Пьеса написана так, с такой прозрачностью литературных соотнесений, что старый роман со всеми его коллизиями, разочарованиями просто не мог не прийти на память при взгляде на Гаева и Раневскую, на старый дом, на декорации вишневого сада. «Здравствуй, одинокая старость, догорай, бесполезная жизнь…» — это должно было вспомниться и в самом деле вспоминалось, так что К. С. Станиславский и В. И. Немирович-Данченко прочитали и поставили «Вишневый сад» скорее как традиционно тургеневскую элегию прощания с прошлым, чем как пьесу во всех отношениях новую, созданную для будущего театра, будущего зрителя.

Поделиться с друзьями: