Чехов
Шрифт:
За два года до постановки чеховской комедии прошла премьера «На дне». Слова Сатина: «Человек — это звучит гордо» — вошли в поговорку и стали крылатыми. Чехов ответил Горькому полемическим монологом Пети Трофимова: «Какая там гордость, есть ли в ней смысл, если человек физиологически устроен неважно, если в своем громадном большинстве он груб, неумен, глубоко несчастлив. Надо перестать восхищаться собой. Надо бы только работать».
Во втором действии появляется и безвестный Прохожий, похоже — босяк, в белой потасканной фуражке, слегка пьяный, который так пугает Варю и которому истинно русская Любовь Андреевна отдает последний золотой.
Раневская не знает цены деньгам, поскольку не связывает с ними ни радостей своих, ни печалей — вообще ничего, что имело бы в ее глазах смысл, ценность или хотя бы цену. Даже дом ее, сад — не деньги, а память о детстве, о первых прочитанных и пережитых, романах,
« Прохожий.Чувствительно вам благодарен. (Кашлянув.)Погода превосходная… (Декламирует.)«Брат мой, страдающий брат… выдь на Волгу, чей стон…» (Варе.)Мадемуазель, позвольте голодному россиянину копеек тридцать…
Варя испугалась, вскрикивает.
Лопахин (сердито).Всякому безобразию есть свое приличие!
Любовь Андреевна (оторопев).Возьмите… Вот вам… (Ищет в портмоне.)Серебра нет… Все равно… Вот вам золотой…
Прохожий.Чувствительно вам благодарен! (Уходит.)
Смех».
Можно понять это как барскую повадку сорить деньгами, и такое у Раневской действительно было: «Что ж со мной, глупой, делать? Я тебе дома отдам все, что у меня есть». Но дома нет ничего, и в этом отношении к деньгам — не одно барство, но и русская недоверчивость и предубеждение: не в деньгах счастье (что можно откупить за них, что вернуть?). А в чем? В любви, как у Раневской: Бог с ними, и с деньгами, и с воспоминаниями, и с вишневым садом, зовет — и поскорее бы в Париж. А в чем еще? В будущем, как у Ани: мы посадим новый сад… и у Лопахина: мы срубим старый, понастроим тут дач… А еще в чем? В прошлом, в детстве Раневской, в молодости Фирса, когда всех отпустили на волю, а он остался при господах — да и сейчас остается среди теней и призраков прошлого. Счастье: или было оно, или будет, а сейчас его нет, и все мимолетно, шуткой, как у Шарлотты или Дуняши.
Дело тут не в щедрости и не в жадности (и то и другое есть и было в России, как и везде), а в чисто русском понимании ценностей жизни: денег, сколько ни копи их, все равно мало, и все с собой в могилу не возьмешь…
Поучительно сравнить этот последний золотой Раневской с иным пониманием ценностей, сложившимся по ту сторону океана, у русских по происхождению американцев.
У. Фолкнер в «Особняке» (роман задуман в 1938 году и закончен в рукописи в 1959-м) описал русских, быть может, эмигрантов: хозяйку модного салона, которую называли Алановной, и Владимира Кирилловича, коммивояжера, продающего швейные машинки где-то далеко от Нью-Йорка, в городишках и на фермах штата Миссисипи. Герой и не подозревал, что на свете бывают галстуки дороже двух-трех долларов, а тут — сто пятьдесят; правда, он голубоватый, под цвет глаз, и по всему полю крошечные подсолнухи с синими сердцами, и во всем этом много боли и памяти о бесконечно далекой России. Затаенная боль проступает в коротких вопросах и особенно в паузах диалога, прямо-таки чеховского по настроению и глубине. «Главное, — сказал об этом романе Фолкнер, — сущность героев и их поступков. Факты не имеют большого значения». Не в том суть, что у героя нет ни гроша за душой, но в том, что он не имеет морального права на такую трату, не может себе ее позволить. И тогда Алановна дарит галстук, как Раневская свой золотой. Но как принять подарок, если деньги все же есть? Алановна решает предать их огню: вспыхивает зажигалка — вот-вот начнется нечто похожее на сцену у камина из романа Достоевского «Идиот». Но вот что говорит потомок героев Чехова и Достоевского: «Стойте, стойте! — говорю. Она остановилась. — Нельзя, — говорю. — Нельзя жечь деньги, — а она спрашивает: а почему? — И мы смотрим друг на друга, в руке у нее горит зажигалка, и оба держим руки на деньгах…
— Потому что это деньги, — говорю, — потому что где-то, когда-то, кто-то слишком старался… слишком страдал… я хочу сказать, что деньги кому-то принесли слишком много обиды и горя и что они этого не стоят… нет, я не то хочу сказать… я не о том, — а она говорит: — я все понимаю, я отлично все понимаю. Только растяпы, только невежды, безродные трусы могут уничтожать деньги. Значит, вы примете этот подарок от меня? Увезите их домой…»
Это, разумеется, совсем иное отношение к деньгам, о них и говорят иначе, на другом каком-то языке. Как много воды утекло за полвека, суровый и строгий учитель — жизнь! Ведь золотой Раневской тоже стоил труда, за него тоже страдали люди — и как! Веками, неискупимо, как говорит об этом Трофимов. Из-за чего только не страдали
в России, за какими призраками не гонялись, ради каких только идеалов не горели на кострах, но из-за денег, кажется, никогда еще не страдали и даже не работали всерьез. «Выдь на Волгу…»«Вишневый сад» создавался в переломные годы русской истории, и это отразилось в содержании пьесы, в ее своеобразных и сложных настроениях. Был конец века, наступали новые времена, и многое буквально отживало век, казалось устаревшим, понапрасну занимающим место. «Миром управляют старики», — отмечено в записной книжке Чехова. И еще: «Все, чего не могут старики, запрещено или считается предосудительным».
Эти заметки в записной книжке связаны, быть может, с какими-то замыслами, которые не были реализованы и воплощены. Сделаны они в 1903 году, когда заканчивался «Вишневый сад». Они близки мыслям Чехова и, во всяком случае, отражают настроение времени, потерявшего смысл и цель: «Вы должны иметь приличных, хорошо одетых детей, а ваши дети тоже должны иметь хорошую квартиру и детей, а их дети тоже детей и хорошие квартиры, а для чего это — черт его знает».
Последняя пьеса создавалась в сознании близкого конца. Чехов знал, что жить ему осталось недолго. «Не надо все-таки забывать, — писал он О. Л. Книппер 9 января 1903 года, — что, когда зашла речь о продаже Марксу моих сочинений… я собирался умирать и хотел привести свои дела хотя бы в кое-какой порядок». И позднее, когда его упрекали за поспешность, с какой он пошел на договор, во всех отношениях невыгодный, сказал: «Но разве я мог предполагать, что протяну еще пять лет?»
Все это вместе — сложные настроения людей, живущих на рубеже столетий, когда прошлый век прожит и пережит и, кажется, ничего уже не значит, как вчерашний день; когда все с надеждой и ужасом заглядывают в будущее, пытаясь угадать, каким оно будет, — определило общую тональность «Вишневого сада». «Это пьеса о времени, которое проходит», — сказал француз Жан Луи Барро.
Мы живем на той же земле, в сущности, в той же стране, но вот побывать там, у дома Раневской, и вдохнуть воздух старого сада, немыслимой чистоты, родниковый, первородный воздух России не сможем: и воздух иной, и дышим мы совсем не так, как наши предки. Ни в одну реку нельзя ступить дважды — да, особенно если она перегорожена гидростанциями, заболотилась, рассосалась по старым пашням, по урочищам старых кладбищ.
Особенность и величайшее своеобразие «Вишневого сада» в том, что главное здесь — не «типы», не характеры или образы в их традиционно сценическом смысле, но «олицетворения», которые воспринимаются как настроения (точнее, как чувство общей тревоги), как горьковская «зеленая тоска» — «а о чем тоска, не знаю».
Прежде всего — традиционно — Фирс, но также Раневская, Гаев, Пищик олицетворяют прошлое, и чувство сострадания к ним смешивается с чувством стыда и боли за прошлое, которое как-никак нужно искупить; это весьма противоречивая, неопределенная и сложная смесь чувств и называется «чеховским настроением».
«Грустное произведение, — писал В. В. Розанов в большой статье по поводу выхода сборника «Знание» с «Вишневым садом», — но сколько уже их есть в русской литературе, безмерной яркости, силы и красоты. Ударяли они (начиная от «Горя» грибоедовского) по русской впечатлительности: и рванется русская душа от стыдаза себя (вечный мотив), но рвануться-то ей некуда, солнца нет» («Новое время», 16 июня, 1904 г.).
Здесь все бездомны, никто не находит себе места — ни Раневская, которую ждут в Париже, ни Епиходов, постоянно носящий с собой револьвер, ни Аня с Трофимовым, спешащие в завтрашний день, ни Лопахин, купивший на снос эго имение, переполненное памятью о прошлом, ни Шарлотта: «А откуда я и кто я — не знаю…» Ни старый дом, ни вишневый сад никому уже не нужны и, главное, никому не милы.
17 января, когда пьеса была впервые поставлена, в антракте после 3-го действия происходило чествование Чехова: 25-летие литературной деятельности. Юбиляра приветствовали театральные деятели, артисты, литераторы, журналисты. В театре находились С. В. Рахманинов, М. Горький, Ф. И. Шаляпин, В. Я. Брюсов, Андрей Белый, Д. В. Философов…
Позднее Станиславский рассказывал о Чехове в этот вечер: «…он не был весел, точно предчувствуя свою близкую кончину. Когда после третьего акта он, мертвенно-бледный и худой, стоя на авансцене, не мог унять кашля, пока его приветствовали с адресами и подарками, у нас болезненно сжалось сердце. Из зрительного зала ему крикнули, чтобы он сел. Но Чехов нахмурился и простоял все длинное и тягучее торжество юбилея, над которым он добродушно смеялся в своих произведениях. Но и тут он не удержался от улыбки. Один из литераторов начал свою речь почти теми же словами, какими Гаев приветствует старый шкаф в первом акте: