Человек ФИО
Шрифт:
А накануне вечером я слышал, как его продавщица кричала на него прямо на лестнице:
– Хорошо устроился, ничего не скажешь. Я продукты таскаю. Так он и не думает работать!
Она и правда чуть ли не каждый день носила с работы полные сумки. А он всё курил с утра до вечера и, похоже, в самом деле нигде не работал. Но ведь он был философ. А на каком предприятии должны трудиться философы?
Постепенно наши перипатетические беседы потекли по-прежнему. Особенно ему нравилось, когда я возвращался из музыкальной школы со скрипкой. Тут он пускал в ход всё своё красноречие. Называл меня будущим Паганини и всячески поощрял мои «пиликанья».
– Музыка, брат, – тонкая штука, – мечтательно начинал он. – Вроде ничего нет, не ухватишь, а душу согревает
Незадолго до Нового года привычная жизнь в подъезде изменилась. «Вы только посмотрите, у этого уголовника ещё и приятель отыскался, мало им показалось, они решили настоящий бедлам здесь устроить», – всплёскивая руками, бессильно жаловалась на кухне мама.
Откуда взялся этот приятель, никто точно не знал, даже тётя Зина. Какой-то скользкий напыщенный тип, похожий на мелкого фарцовщика. У него было такое выражение лица, будто он только что сытно отобедал и отрыгнул. Они шумно отмечали на троих новогодние праздники. Две недели подряд ревели надтреснутыми голосами динамики магнитофона и весь подъезд потрясали дикие визги продавщицы и пьяный мужской гогот. И в стеклянной банке среди папирос и тонких ментоловых появились окурки с длинным рыжим фильтром. В присутствии своего новоявленного приятеля мой учитель жизни сникал, становился вялым и хлопал глазами, слушая, как на все лады распинается его вошедший в раж фанфаронистый гость. И лишь иногда, словно смахнув пьяный морок, чиркал о стену спичкой, небрежно задувал вспыхнувший огонёк и с надеждой смотрел на свою продавщицу. Но та кисло кривила напомаженные губы, в недоумении вскидывала ниточки выщипанных бровей и недовольно хмыкала.
«Ентот приятель устроил его спедитором, – рассказывала потом тётя Зина. – Он неделями с командировок не вылазил. А ворочась, вечно был подшофе и кой-то бешеный, стал на людей кидаться».
Однажды досталось и мне.
– Чё вылупился? – зашипел он на меня, когда я привычно приостановился на предпоследней ступеньке перед площадкой третьего этажа. – Може, хошь затянуться?
Я отрицательно замотал головой.
– Прально, – сказал он, смягчившись и чуть откинувшись на корточках, точно в кресле, – лучше не начинать.
Пока он пропадал в командировках, его приятель навещал продавщицу, и они, никого не стесняясь, курили на лестничной площадке. Бывало и по утрам. Он – в расстёгнутой до пупа рубашке, с обнажённой волосатой грудью, она – в комбинации.
Закончилось всё весной, на восьмое марта. Помню, ранним утром я побежал маме за цветами. Мать ведь, я это усвоил, – святое дело. На площади перед рынком, открыв доверху забитые цветами багажники своих «копеек», торговали барыги. Я купил несколько веток ядовито-жёлтых осыпающихся мимоз. И пока нёс, рукав куртки припорошило золотистой пыльцой. Мама их, правда, терпеть не могла, но на тюльпаны мне не хватало сэкономленных на завтраках денег. Ещё выскакивая из дома, я заметил во дворе экспедиторский «Рафик». Значит, вернулся ночью, – подумал я. Оно и понятно, женский день.
…На третьи сутки, когда в подъезде появился запах, вызвали милицию и взломали дверь. Продавщица и его приятель лежали на кровати. У обоих было перерезано горло – от уха до уха. Позже где-то в ста километрах обнаружили «Рафик» – рухнул в реку с моста. Тела его нигде не нашли. «Словно в воду канул», – приговаривала тётя Зина, в бог знает какой раз с увлечением пересказывая эту историю, обраставшую в её версии всё новыми подробностями. По её словам, он не сразу скрылся, долго ещё сидел на площадке и курил. Тогда-то я и видел его последний раз, взбегая по лестнице с мимозами для мамы. Он ничего мне не сказал, напряжённо уставясь в стену, словно впервые видя написанные на ней ругательства и признания в любви.
Беспроигрышная лотерея
Солнце ещё не взошло, и в воздухе разлит серый призрачный свет. Спросонья не сразу
поймёшь – вечерние или предрассветные сумерки. В бывшем красном уголке, где днём отдыхают слесаря и механики, стоит тяжёлый спёртый запах – смесь табачного дыма, перегара и мужского пота. На низких жёстких топчанах ворочаются и сопят Рома и Жорка. Передо мной на старом советском конторском столе с тремя выдвижными ящиками и тумбой – словно туманное пятно: раскрытая на чистой странице кожаная тетрадь в клеточку. Стол покрыт исцарапанным оргстеклом. Под стеклом лежат счастливые автобусные билеты, клочки бумаги, исписанные корявым пляшущим почерком управляющего автосервисом – имена и телефоны важных клиентов, и где-то раздобытый Жоркой календарь с полуголой блондинкой: гипнотически-порочный взгляд, призывно полуоткрытые губы и страстно прижатый к упругой загорелой груди серебристый стартёр. На угол стола сдвинуты три недопитые пивные бутылки, полная окурков пепельница, ловко сработанная из крышки карбюратора, и общепитовская тарелка с прямоугольником ржаного хлеба, напоминающим грязную губку, бледно-розовыми обветренными по краям полумесяцами докторской колбасы и ломтиками российского сыра в мелкую дырочку, будто пробитыми компостером. Засиделись вчера позже обычного, я и не заметил, как задремал за столом, подперев кулаком щёку.Спасибо Роме, не то пришлось бы ночевать на улице…
Когда Жорку с треском выгнали из общаги «за систематическое злостное нарушение внутреннего распорядка», мы не нашли ничего лучшего, как заявиться сюда. Я, правда, поехал больше за компанию. Накануне опять повздорил с матерью и в сердцах так хлопнул дверью, что посыпалась штукатурка.
Добирались долго. Сначала на метро, в самый час пик. Проскочили турникет по одному жетону. Втиснулись в переполненный душный вагон и протолкались в середину. Спрессованная бесформенная людская масса покорно тряслась в такт движению поезда. Не знаю, как Жорка, а я чувствовал себя чужим среди этих погружённых в тягостное молчание людей. Было неловко за свою праздность и глупые мечтания о какой-то иной жизни.
От «Текстильщиков» ехали на автобусе, на заднем сиденье, обтянутом засаленным, протёртым до дыр, вонючим дерматином. И, глядя в запылённое окно с высохшими дождевыми разводами, не верилось, что эти Коммунистические проезды и аллеи 25 Октября, застроенные пятиэтажными хрущёвками, приведут нас к беспечальному светлому будущему.
Мы вышли на конечной и потащились по узкой, плотно утоптанной тропинке – вдоль глухого бетонного забора бывшей промзоны. Тропинка была густо усеяна окурками, точно стреляными гильзами, пивными пробками, похожими на короны поверженных лилипутских царьков, и смятыми пакетами от чипсов. Пакеты мертвенно шуршали на освежающем вечернем ветру.
У запертых железных ворот нас облаяла стая бездомных дворняг. Их остервенелые, хриплые голоса звучали дико, первобытно. Собаки скалились, но напасть не решались. Возможно, их отпугивала высокая, худая, словно крепкая жердь, фигура Жорки.
Мы забарабанили кулаками в ворота, и металлический грохот заставил собак отступить. Щёлкнул засов, заскрипели петли, и к нам вышел тучный брюхатый вахтёр. Рябая одутловатая ряха лоснилась, как намасленный блин, и по распухшему малиновому носу и оплывшим щекам кирпичного цвета разбегались иссиня-лиловые змейки лопнувших кровеносных сосудов. Зычным окриком он шуганул собак.
Жорка путано, сбивчиво объяснял, куда нам надо попасть. Выслушав, вахтёр неохотно попятился, освобождая проход, и вяло махнул в неопределённом направлении, просипев низким утробным голосом: «Туда».
Разбитая асфальтовая дорога с торчащим посредине куском арматуры вела к настежь распахнутым воротам пустого ангара. Рядом стоял погрузочный кран. Его увесистый крюк на длинном тросе угрожающе застыл в вышине над покорёженной узкоколейкой. Поодаль громоздилась груда металлолома. За ней шли какие-то цеха, безмолвные, с шеренгами замерших станков, затянутых паутиной и серым сукном пыли.