Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Не помню, как я заснул, как меня вытащили из-под стола и перенесли в кровать. И ещё многого не помню, что случилось с тех пор. Да если б и помнил, вряд ли стал бы рассказывать. Разве то, что дед мой покоится в Штатах, на каком-то забытом Богом кладбище, похожем на захудалое ранчо, а девяностолетняя, выжившая из ума бабка оканчивает дни в американском доме престарелых, ни слова не понимая по-английски: «Пусть лучше сами русский учат, союзнички». Они уехали вскоре после развала СССР, вслед за дочерью, моей тёткой, пожить как люди на старости лет.

Наутро штурмана уже не было. Я не запомнил ни его фамилии, ни имени-отчества, ни звания… лишь грустную рассеянную улыбку: «Это несерьёзно».

Дамба

Славный

сегодня выдался день. Славный.

Под утро снился мне сон. Будто плывёт по озеру лодка. Заунывно поскрипывают уключины. На вёслах – два старца. Седовласые, с согбенными спинами, как на иконе видел, – Зосима и Савватий, основатели Соловецкого монастыря. На воде – опавшие листья. Но будто не листья это, а старые фотографии из местного музея. Пожухлые, пожелтевшие – фас, профиль. Листья-лица покачиваются на волнах, цепляются за вёсла.

Я ещё во сне подумал: может, кто-то из них, пожелтевших, пожухлых, томился в этом бараке, перестроенном под жилой дом? Может, прямо тут, на моём месте, лежал на нарах, смотрел на то же сентябрьское солнце, что по утрам устало освещает комнату, и представлял, как там, в неведомом далёком богзнаетгде, каждому будет сиять его солнце? Шептал: мама, мамочка, или Господи помилуй. Или матерился. Или каменно молчал, уткнувшись взглядом в одну точку. Или, стиснув зубы, стонал от голода, холода, боли, усталости, унижения – мало ли от чего может стонать лагерник в разыгравшемся воображении благополучного человека.

Со мной, слава богу, ничего подобного случиться не может. Это я тоже во сне подумал. Я, человек из разряда щелкопёрствующих, подвид бумагомарателей, отряд безвестных обитателей газетных и журнальных полос, решил развеяться и уехал на Соловки.

Но почему именно на Соловки? – спросит зануда-читатель, житель однокомнатной квартиры, обладатель грошовой пенсии, запертой в рассохшемся серванте, один из тех горемык, что присылают свои сиротские письма в редакцию. Чтобы узнать ответ, ему придётся оживить увядшие мечты воскресить в памяти имя лицо голос той единственной и неповторимой ради которой с которой о которой навсегда никогда и отложив газету закрыв журнал захлопнув книгу затушив сигарету сбросив груз прожитых лет выбежать на улицу сесть в автобустроллейбустрамвай сойти на станции отыскать дом подъезд взбежать по лестнице на этаж остановиться у дверей квартиры с замирающим сердцем нажать кнопку звонка и переступив порог выйти в открытый космос и в безвоздушном пространстве в неведомом далёком богзнаетгде услышать: «На Соловках как-то по-особому дышится, я там многое поняла».

И я уехал, чтобы многое понять, забыть, запомнить навсегда.

Пора было просыпаться. Снова пережить чудо и ужас рождения. Умыться, выйти на крыльцо, сказать «доброе утро» хозяину дома-барака Володе. И он, чиня снасти на ступеньках, словно о самом сокровенном, спросит: «Как спалось?» И тут же, не дожидаясь ответа, опережая, предупреждая его, передавая мне его на вечное хранение: «На рыбалку поедем? Я такие места знаю!» И начнёт – про места, про рыбу, а закончит тем, как приехал сюда по работе и встретил её, оставил в Архангельске жену, детей, друзей… И пока он будет перечислять, что оставил, я пробую представить ту, ради которой он – машину, квартиру…

– Вот она сейчас на материк уехала рожать. А врач сказал, рожать нельзя, что-то у неё не так. Сам понимаешь, устройство у них там заковыристое. Так она упёрлась – умру, но рожу, а ты, говорит, сиди здесь и жди и приезжать не смей.

Всё, что мне удаётся представить, – это живот, огромный, как валун в кладке монастырской стены. Его можно потрогать, приложить к нему ухо, и голос чревовещателя-экскурсовода поведает историю о любви двух заключённых. О тайных свиданиях, на которые они приносили друг другу свои спрятанные

за обедом хлебные пайки. О том, как лагерное начальство узнало об их встречах, и её сослали на Заяцкий остров, где раньше жили паломницы, а после был лагерный бордель, его же перевели на Секирную гору, откуда мало кто возвращался.

Несколько дней назад я отправился на Секирную. Казалось, конца-краю не будет дороге, бежавшей вдоль плотных стен елового леса с распахнутыми окнами лугов и озёр. Я жевал травинку, о чём-то размышлял. Всегда о чём-нибудь размышляешь, когда долго идёшь и дороге не видно конца. Мысли появляются сами собой и исчезают: дорожная пыль, придорожная трава, сломанная ветка, камень, коряга – всё говорит с тобой, заглядывает в глаза, спешит породниться, и самый чахлый кустик знает ответы на все вопросы, и сам он и есть ответ. И хочется навсегда запомнить этот куст и чтобы он помнил тебя.

Горы всё нет и нет. И стоило тащиться? Наверняка гора как гора. Даром что у её подножия ангелы высекли жену рыбака, непременно желавшую здесь поселиться с подкаблучником-мужем: «Изыдите из места сего, где вам недостойно быть, устроится тут жилище иноческому чину и соберётся множество монахов во Имя Божие». А когда собрались во множестве вертухаи и, гогоча, сбрасывали с каменистого обрыва привязанных к брёвнам зэков, ни один ангел не вступился. И то понятно: одно дело жена, другое – вертухаи, с ними шутки плохи. Теперь собирается турист, щёлкает фотоаппаратом – целсь, пли – и понимающе кивает в тон экскурсоводу, рассказывающему заученные истории о том, что было когда-то плотью и кровью, а стало землёй и глиной.

Дороги не видно конца. Не повернуть ли обратно? И будто в ответ – навстречу монах. Мы поравнялись. Его молодое лицо, заросшее бородой, что лесное озеро осокой, было окутано тучей комаров, которых он отгонял одними ресницами.

– Далеко ли до Секирной?

– Неблизко, полпути будет.

И заметив моё разочарование, твёрдо добавил:

– Раз Господь сподобил – надо идти.

Поставь его, голого, «на комары», он вот так же смиренно, одними ресницами… «надо терпеть, раз Господь сподобил». И от этого «сподобил» повеяло сыростью осенней чащи, казематным холодом погреба. Сподобил ли меня на что-нибудь Господь? Или я по собственной воле, по воле случая, по воле волн и ветра слушаю чужие истории, забывая и вспоминая свою – до мельчайших, мучительных подробностей?

Мы познакомились на выставке. Я записывал в блокнот имя художника, название картины, год, холст, масло. Она стояла рядом. И в её внимательных влажных, словно полных слезами, глазах можно было прочесть, что она не понимает, зачем люди ходят на выставках с блокнотами и записывают в них имя художника, название картины, год, холст, масло.

– Это по работе, – поспешил я оправдаться. – Для заметки, чтоб умнели детки.

После мне не раз приходилось перед ней оправдываться – так хочется просить прощения у сломанной ветки, сорванного листа, примятого цветка.

Мы бродили по городу, сидели в кафе, ходили на выставки, в кино – театра она не любила: «Всё там чересчур и понарошку». Вечерами у неё дома за большим старорежимным столом пили чай с разговорами о её больнице, о детях, которым она помогала появиться на свет, с разговорами о разговорах, с бабушкиным вареньем, маминым пирогом и папиным строгим взглядом. И всё шло к тому, к чему всё обычно идёт, и в то же время ни к чему не шло. Между нами словно стояло что-то непреодолимое, какие-то тени, грустные и весёлые: одни, преклоняя колено, клялись в вечной любви, и от их слов веяло сыростью осенней чащи, другие подмигивали проходящим девушкам, шутили и каламбурили: «соловецкий – осоловевший». Спроси меня тогда: ну чё ты всё шутишь, шутила с Нижнего Тагила? Я и не нашёлся бы, что ответить. Может, чтобы не разрыдаться?

Поделиться с друзьями: