Человек и пустыня
Шрифт:
И замолчал. И все замолчали, задумались, загрустили, думая о скором конце мира.
И вдруг Илька скрипуче рассмеялся. Дед удивленно вскинул на него глазами.
— Ты что?..
— Не верю я в эти сказки, — ответил Илька, улыбаясь как-то криво, одной щекой.
Будто гром трахнул: все замерли. Дед прямо на столешник бросил ложку, а в ложке-то щи были.
— Ка-ак?
— Не верю я этому. Ка-амень ло-опнет, сосна сгниет… Бабьи сказки это. Миру не будет конца!
И посмотрел на всех дерзко.
Если бы в Кряжиме началось светопреставление, не так бы удивился народ, как удивился Илькиным
Побежал этак слушок по селу:
— Илька Бирюков в безбожники записался. Дома-то на Николу его убить хотели. Отец прямо топором замахнулся, да, спасибо, дед заступился.
А Ильке хоть бы что. Ходит по селу петух петухом. Бабы глядят на него в окошко, украдкой крестятся.
— Вон он идет, неверяка-то. Ах, пострел бы его расшиб.
— Не иначе как донских коней объезжал. Кто их объезжает, тот отца-мать не почитает, в бога не верит.
Мужики кричали сыновьям:
— Ванька, если я тебя увижу с Илькой — уши обобью.
Сыновья сейчас от Ильки в сторону: в Кряжиме почитали родителей пуще богов.
Илька только смеется, курит трубку, ругается:
— Недотепы. Пеньку в лесу молитесь…
А парням охота с Илькой погуторить: и боязно и лестно. Так все филипповки, все святки Илька проходил в одиночестве. Хотел из села уйти, да куда пойдешь на зиму глядя?
Придет на вечерушки — этакой задорный, зубоскал, певун, а девки от него жмутся в угол, как овцы от волка. Поиграл бы с какой, щипанул бы ее, да куда тебе дело годно: будто от черта бегут. Плюнет Илька, рассердится, заругается, больше смеяться начнет над Николиной сосной, над Николиным камнем, страшнее говорить станет, просто волосы дыбом станут у тех, кто слышит такие речи.
И шепотом говорили, будто раз на вечеринке Илька спел новую песню:
Николай в Кряжиме был, Водку пил, селедку ел, Под сосной в лесу сидел…А дальше такие слова, что и на ухо не скажешь.
Но вот солнышко опять зажгло весенний огонь. В Николиной роще опять закричали грачи, зазеленел лес, а там и Никола теплый пришел. Опять звонили колокола. Опять стар и млад ложились в золотую пыль под Николин темный образ, опять лес был полон запаха ладана и звуками молитв. И когда толпа молилась, сгрудившись у Николина камня, Илька бродил по опушке Николиной рощи, один, сам с собой разговаривал, смеялся и кому-то грозил кулаком. Пьяным-пьяно было село в этот день. Весело провожали кряжимцы молодежь в ночнину… Николу чтили, радовались. Все по-старому, по-вековому, по-хорошему было в этот день и в этот вечер.
И вдруг средь ночи с колокольни дон-дон-дон-дон…
Выбежали кряжимцы на улицу, глядят — а над Николиной рощей зарево, как высокая красная шапка, до самого неба поднялось.
Пуще всех перепугался дед Василий. Почему? И сам не знал. Просто руки ходенем ходят.
Побежали кряжимцы в лес, с ведрами поехали, с бочками, всю ночь до света тушили. Да где — сушь в сосновом-то лесу была. Тушили — надеялись, что сохранит господь роковую сосну, сохранит и роковой камень. А потушили — ужаснулись: сгорела сосна, а на камне кто-то костер большой сделал, и лопнул камень от жары. Ужаснулось все село. Начали мужики дознавать, кто пожар сделал,
и сразу решили:— Илька Бирюков. Не иначе как он.
Бросились искать Ильку. До утра искали, не нашли, только на дальней опушке баба Лукерья топор подняла.
— Чей?
Дознались:
— Бирюковский топор.
Увидел дед топор, упал на колени, завыл:
— Прости, народ православный. Мой внук это злодейство сделал. Сгубил ведь мир-то…
Кряжимцы, обезумевшие от ужаса, стали ждать конца света. Сев шел, работать вот как надо было, — «день прозеваешь — год потеряешь», а никто на работу не выехал. Стар и млад надели новые рубахи, смазали волосы коровьим маслом; улица запестрела новыми сарафанами. В церкви шла исповедь без перерыва, причащались люди, соборовались, чтоб к богу очищенными явиться. Старики и старухи так и ночевали в ограде на паперти. Все говорили об антихристе и ждали смерти. Бабы и ребята бесперечь вопили: все-таки не очень-то хотелось раньше времени на тот свет отправляться.
Конца света ждали по утрам: в писании сказано, что с восхода, от утреннего солнца, потечет огненная река. И вот со вторых петухов уже все село бывало на ногах. Все грудились к церкви, зажигали свечи, заунывные пели молитвы, плакали, открыто каялись в грехах.
— Агапушка, прости меня, Христа ради, что я тебя в прошлом году в ухо ударил.
— Бог простит. Меня прости, Христа ради, что я тебе восейка нос разбил.
— Православные, — во все горло кричал Ивлий Лычкин, — вот пред всеми, как пред богом, каюсь, я у чужой жены ночевал.
Но всходило солнце, а огненной реки не было.
— Значит, завтра, — решал народ. — Еще на день дал господь отсрочку.
Так прошло три дня, потом четыре, а Кряжим все стоял на месте. Через неделю Фома Куликов поехал сеять пшеницу, и за ним поехали все.
А еще через неделю парни на вечерушке пели во все горло:
Николай в Кряжиме был, Водку пил, селедку ел, Под сосной в лесу сидел…1919
МУЖИК
Начались дни тяжелых переходов. Утром не знали, где будут в обед и где ночь сночуют. Города, люди, небо, полки, роты, перелески, обозы, мосты, пыль, храмы, выстрелы, орудия (или, как говорили солдаты, урудия), костры, крик, кровь, острый запах пота — все тучей изметнулось, давило мозг и казалось сном.
Голодали порой. Порой наедались до дурноты. Пили воду прямо из ручьев: хороши они здесь, ручьи-то, — светлые, как слезочка; с устатку пьешь — не напьешься.
Сражались мало, все больше ходили.
Солдаты к вечеру угрюмели от усталости, искали, на ком бы сорвать злобу.
— Попадись теперь австрияк, зубом бы заел!
Впрочем, это так, больше от истомы походной.
К утру отдохнут, подобреют, и опять шутки, смех — на бронзовых лицах зубы словно огоньки мелькают.
— Пильщиков, а ну, расскажи, какой ты сон нынче видел?
И все, сколько их есть вокруг — вся полурота, — все посмотрели, улыбаючись, на Пильщикова. А тот возился у костра — этакий здоровый, в зеленой рубашке без пояса, ворот расстегнут. Возьмет сук в руку толщиной — р-раз! — и сломает о колено и в огонь: нет ему больше удовольствия, как костры разводить.