Человек и пустыня
Шрифт:
А старик шел неторопливо и будто раздумывал: в какую избу завернуть? Возле избы Перепелкина он остановился и палкой постучал в окно.
Бабушка Груша вышла к калиткам. Старик не видел ее и опять в окно палкой: тук-тук.
— Тебе кого?
Старик оглянулся. Бабушку словно толкнул кто: она замоталась, закланялась, точно ветка осенняя.
— Ваше… ваше сиятельство. А-а, батюшки!
Старик засмеялся.
— Узнала? Ну, и хорошо. Где муж-то твой? В поле? Ну-ка, сбегай за ним.
— Сию минуту, ваше сиятельство. В избу-то пожалуйте. Господи, а мы-то думали, что и на
Старик, подымаясь на крыльцо, забурчал недовольно:
— Ну, экипаж. Было время — были экипажи, а теперь на своем на двоем езжу. Зови мужа скорей.
— Да неужто пешочком? А-я, до чего довели антихристы. Пожалуйте в избу, ваше сиятельство. Не побрезгуйте. Сюда вот, сюда, ваше сиятельство. На крыльце-то куры малость нагадили, а в комнатах у нас, слава богу, чисто. Счас сбегаю в поле.
И, будто молоденькая, Груша торопливо пошла в поле. Событие-то какое!
Увидал Филипп издали старуху, спешившую изо всей мочи, испугался: не пожар ли?
— Что ты? — крикнул ей, останавливая лошадь.
Груша замахала рукой:
— Иди скорея. Граф пришел.
— Какой граф?
— Наш. Петр Семенович.
У Филиппа аж брови на лоб полезли.
— Что ты, рехнулась? Аль с того света вернулся?
— Иди-ка ты, иди. Там увидишь. Бросай скорея все.
— Да ты расскажи толком…
На лице Груши были испуг и вместе радость. Она открытым ртом хлебала воздух, задыхаясь от быстрой ходьбы.
— Ох, скорея. Ждет. Иди. Тебя требоват.
И по ее волнению Филипп понял, что на самом деле приехал граф. Он выпряг из плуга лошадь, сел верхом, поскакал. И правда, зашел в избу, граф — живой и самый настоящий — сидит у стола, бороду рукой гладит, точь-в-точь, как бывало. Только нос будто краснее стал и еще вот: в потертом пиджачишке и сапоги старенькие, а седой-то весь как лунь. Увидал Филиппа:
— Ну, здравствуй. — И руку протянул. — Что ты так смотришь, аль не узнаешь?
И голос такой же, как прежде, бубнит. Филипп негнувшейся рукой притронулся к графской руке, а в голове и в груди началось смятение.
— Ваше сиясь… — только и смог он пробормотать.
А граф этак просто:
— Вот что, Филипп, я уж по старой памяти к тебе прямо. Хочу у тебя на лето поселиться. Дом у тебя большой, семья маленькая, что дому пустовать напрасно? Сдавай его мне под дачу. Я тебе два червонца заплачу.
Филипп ничего не ответил.
— Не могу жить без родных мест, — сказал граф. — Как лето — шабаш, — тянет. Прежде опасался, а теперь, кажется, можно. Уж если к себе домой пока не могу, так хоть издали, с вашего берега, буду смотреть на родной дом.
Тут Филипп пришел в себя.
— Ваше сиясь, да мы жа, да мы так рады будем, коли милость ваша не побрезгуете. Радость-то нам какая.
— Ну, о радости мы помолчим, а вот насчет платы… Заплатил бы я тебе больше, да не могу. А два червонца — это я еще в состоянии…
— Да что же говорить, ваше сиясь? Сколь милость ваша будет, столько и заплатите.
И, радостно посмеиваясь, нерешительно затоптался Филипп перед графом, точно не зная, можно ли ему сесть или нельзя.
А
бабка Груша уже гремела самоваром на крыльце. Хоть он и граф, а все же видать, какой бедный, сапоги-то прямо как у пастуха Никишки. Хоть чайком попотчевать.— Чайку не покушаете ли, ваше сиятельство? Уж не обессудьте, не побрезгуйте, — закланялась она, накрывая на стол белую, самую лучшую скатерть.
Граф сказал без церемоний:
— Выпью с удовольствием. Далеконько от станции до вас. Устал.
Бабка торопливо принялась чашки ставить на стол. Лестно ей было, что сам граф, точно мужик простой, беседует с ее стариком. Подумала она: вот теперь удивятся во всем Тернове, когда она расскажет про случай этот, да как переселится-то граф — разговоров сколько будет. И, бегая из комнаты в сени и назад, она этак краем уха слушала, о чем говорят. Граф сидел у окна, возле круглого столика, бесперечь гладил бороду, говорил угрюмо:
— Зять служит, одна дочь служит. Ну, кое-кто из старых знакомых помогает. Из-за границы присылают. Живем.
Филипп теперь сидел на кончике стула, как раз против графа, слушал напряженно, не мигаючи, смотрел графу в колыхающуюся бороду, а у самого лицо было красное, в мелких капельках пота, — будто из бани только-только… И вздыхал порой, и укоризненно бормотал:
— У-ух, что наделали. Что наделали, негодяи!
Но во вздохе, в кривой почтительной улыбке было что-то неискреннее — словно где-то далеко под ложечкой жило другое: не то удивление, не то радость. И в самом деле, чудно ему было, что вот у этого самого графа было пятнадцать тысяч десятин, вот имение на самом обрыве на той стороне речки, как раз супротив Тернова, дом белый с колоннами, какие конюшни были, оранжереи какие, даже церковь своя была, — а теперь он сидит седенький да оборванный, и на носу жилки синие, как у самых простых стариков, и просится на квартиру к нему, мужику Перепелкину.
— Что наделали!
И вдруг вспомнил:
— Да что говорить, вот у меня, у мужика, и то двух лошадей и корову взяли. «Ты, говорят, кулак. Ты, говорят, лавку до революции держал». И шабаш. Что говорить. Сплошной грабеж. Дело хоть плюнь.
— А-а, и у тебя взяли? — обрадовался граф. — Да как же это? Ну-ка, расскажи.
Уже вечером, после долгого чая и разговоров, тоже очень долгих, за, самое село провожал полем Филипп графа. Рядом шел, как равный с равным. И говорили оба по-стариковски. Когда шли по Тернову, бабы выбегали из изб к калиткам, в окнах мелькали мужичьи бородатые лица, все смотрели на графа молча, большими глазами. И когда граф проходил, шептали удивленно:
— Вот болтали, что всех графьев изничтожили. А он вот он. Бери его хоть голыми руками.
— А-а, дела-то! Живой, как есть живой.
В эту ночь до света до самого не могли заснуть Груша с Филиппом. Все припомнили — и доброе и плохое.
— Ой, мужик, как жить-то будем? Это тебе не дохтор, который в прошлом годе у Савоськиных жил.
— Ну, будет болтать-то. Ежели сам пришел, бояться нечего. Надо быть, за эти годы много перевидал, коли к нам переезжает жить. А видала, какой простой-то стал? Руку мне первый. «Здравствуй, Филипп…» Это как? Не бойся ничего.