Человек и пустыня
Шрифт:
«Широкой неустанной волной выносит жизнь на свои берега новые требования, новые запросы».
Виктор Иванович улыбнулся: прокламацию прислала Сима. Это она проказливо подчеркнула слово купец. И прокламация своим стилем была похожа на Симу — такая же порывистая:
«Ни полицейские запреты, ни административные потуги в виде арестов и обысков, ни нагайка, ни кулак полицейского, ни штык солдата не в силах сковать железным кольцом могучие ростки зародившейся новой жизни. Люди будут гибнуть, но идея будет жить…»
Виктор
«Ведь сбирается русский народ и учится быть гражданином!..»
Резкие выпады против царя и правительства пугали и в то же время будили странный, почти радостный трепет.
Сунув прокламацию в книгу — на всякий случай, чтобы не видели лишние глаза, Виктор Иванович долго и взволнованно ходил по кабинету из угла в угол. И улыбался хитро в стриженую бородку.
Перед обедом пришли в кабинет тесть и отец — на минутку, вздохнуть. Виктор Иванович вытащил прокламацию, прочитал.
Василий Севастьянович сидел с выпученными глазами, красный. Иван Михайлович гладил бороду, и рука у него дрожала.
— Да ты что это, Витька, ай с ума сошел? У себя держишь такое.
— Получил сегодня по почте. Прямо из Питера.
— От кого?
— Не знаю. Без всякой записки.
— Не иначе как Сима!
— Это не важно, от кого. А важен дух-то… дух-то!
— Дух что и говорить! Дух — прямо не продохнешь. Здорово пущено. Сечь бы тех, кто сочиняет такие бумажки!
— Их и то секут. Разве не слыхали?
— Секут, да мало. Я бы эту Симку…
Тут вмешался Иван Михайлович:
— Ой, сват, хорошо ли будет? Вспомни-ка, сколь мук нам эти цари да министры дали! Двести лет мучаемся. А теперь вот… Как это там? «Загорелась в ней искра сокрытая».
— Нет, до какой дерзости народ дошел!
— Дойдешь, сват, если правители за горло схватили!
Они — оба здоровущие, толстые, как быки, — косо переглядывались, препирались слегка: один — колюче-испуганный и возмущенный, другой — взволнованный, ждущий. А Виктор Иванович посматривал на них и усмехался. Он плохо понимал, что с ним. Но ему нравилась эта тревога, это новое, что, чувствовалось, идет вот-вот.
III. Всеобщая обида
Распутица наступила рано. Еще до покрова стал перепадать снег. Волга и серые дали Заволжья закрылись мелкой сетью дождя. Все работы в конторе сразу оборвались до зимы, до первопутка. Октябрь и ноябрь всегда были самые вольные месяцы — нет ни подвоза, ни торговли, ни работы на хуторах.
Целыми днями Виктор Иванович погружался в книги, в газеты или, раздумывая, ходил по дому. Он почуял: он переживает то самое время, когда душа заплуталась на старых путях, ищет пути новые. Это было с ним и прежде, и вот пришло опять, разбуженное и общей тревогой, и задорной Симой, и, главное, новым недовольством — собой и своей жизнью. Чего-то не хватало.
Для чего жить? А ну-ка на поверку! Старая староверская истина, выработанная еще в Выговском скиту два века назад, теперь опять подвернулась под руку: «Надо жить не для себя и не для других, а жить надо со всеми и для всех. Каждый должен стремиться к тому, чтобы землю обратить в прекрасный сад, где людям жилось бы вольготно, как в раю».
Стремится ли он обратить землю в прекрасный
сад? Он думал, проверял мысленно. В общем — да. «Земля была безвидна и бесплодна»… пустыня. Он — человек — будил пустыню. Это и есть благодатная работа. Здесь творчество, а в творчестве все и всегда красота. Конечно, хлебные скупки тут… небезгрешны. А если бы не было скупок?Виктор Иванович представил хищное лицо Василия Севастьяновича, представил его руки, обросшие рыжими волосами. «Охулку на руку не положит». Однако этот грех поправим. Ну, часть вернуть народу, у которого взято.
Так мысли — иголочками — покалывали совесть, родили беспокойство, заставляли искать оправдания.
«Сима! — писал он в Петербург. — Какой-то благодетель прислал мне хорошие бумажки. Я ему очень благодарен. Хорошо, если бы такие бумажки приходили почаще. Я в долгу не останусь».
И однажды пришел по почте толстейший пакет «Торговому дому Андроновы и Зеленов» — пакет с журналом, отпечатанным на тончайшей бумаге.
Всю ночь до рассвета у Виктора Ивановича в кабинете горел огонь. И весь следующий день Виктор Иванович ходил рассеянный, с утомленным, помятым лицом… А старики — и Василий Севастьянович и Иван Михайлович — в этот день приставали настойчиво:
— Ну-ка, Витя, гляди, дела-то какие!
— Какие?
— Война на носу. Японец зашебутился.
— Так что же?
— Действовать надо. Скорее хлеб скупать побольше. Ежели война начнется — хлеб взлетит птицей.
— Куда же нам воевать, если у нас дома такие непорядки?
— Непорядки непорядками, а война войной. Я полагаю, скупать теперь же надо. Гляди, что пишут…
Виктор Иванович на минутку задумался. «Скупать?» Он понимал: сейчас скупать, когда беда надвигается — война? Скупать, чтобы наживаться на войне?.. Он отвернулся от тестя, и, глядя в угол, сказал:
— Делайте, как хотите.
А зима ложилась все глубже. Все белым-бело было — Волга, Заволжье, горы, сад, двор, — мягкое, как вата, неслышное. Опять через Волгу обозы потянулись ленточкой: подойти к окну — все как на ладони видать.
Верстовыми столбами проходили зимние праздники: никола, рождество, крещение. И дом андроновский жил сильной жизнью, полной, как чаша, налитая с краями.
В эту зиму Ивана Михайловича выбрали гласным городской думы. Он ездил на заседания аккуратно, за обедом и ужином любил поговорить о городских нуждах.
— Не дай бог — война. Пропал город! Уж сейчас во всем нехватки, недостатки.
Василий Севастьянович сердито ворчал:
— С кем война? С Японией? Да она с наш уезд, не больше. Намедни я прочитал стишки: «Япония — вот те на: вся — губерния одна». Мы этих япошек сразу в бараний рог согнем, шапками закидаем.
— Так-то так, а все же.
— Ничего, сват, Россия все видала, все вынесет.
Теперь, в эти дни — декабрь, январь, — все погружались в газетные листы, во все просветы и щели между делами и в самые дела втискивали фразы о войне. Газеты кричали задорно, глумясь над Японией. Так же задорно и так же глумясь говорил Василий Севастьянович:
— Мы им… покажем.
А за два дня до сретения весть о войне наконец пришла, пришла неожиданно страшная: ночью японцы напали на русский флот в Порт-Артуре. Василий Севастьянович забегал шариком, малиновый от гнева.