Человек и пустыня
Шрифт:
— Сперва в Москве соберутся все, а потом уж в Петербург пойдут, — сказал Евтихий Степанович. — Большой силой пойдут. От всех городов уже есть. Только вот от вас…
Когда они ушли — после обильного ужина, — Виктор Иванович оделся потеплее и вышел на террасу. Пронзительный ветер дул из-за Волги. Кругом все белело во тьме. Волга шумела глухо, и слышался шорох молодых льдин. Виктор Иванович долго шагал из конца в конец террасы. Этот заиск, эти льстивые слова, что слышал он весь вечер, и, главное, этот выбор его депутатом, — горячей дрожью пронизало его. «Все политические деятели, даже самые большие, начинают вот так же, с маленького».
Все следующие дни
На вокзале провожали Виктора Ивановича десятков пять — все тузы города. Ковровые и лакированные сани запрудили всю площадь перед вокзалом. Виктора Ивановича окружили плотной стеной, руки к нему тянулись со всех сторон. Волков — головой выше всех — гудел на всю платформу открыто:
— Гляди там, как лучше. Чтоб без дураков теперь! Довольно! Потерпели — и будет… Вот и от земства вчера из Саратова тоже делегаты поехали. Вы не одни теперь требуете. Все требуют…
А жандарм в белых нитяных перчатках стоял поодаль, тоскливо смотрел на шумевшую толпу.
Взволнованный проводами, Виктор Иванович долго стоял у окна в коридоре вагона. Мимо проносился лес, большая дорога, мужики и лошади на дороге, Родивонычев сад, тот самый сад, который, как ему казалось в детстве, лежит за горами, за долами, потом показалось село вдали, за селом — бесконечная пустая равнина, белая как мел, а на равнине — гора Видим, похожая на голубую шапку.
В соседнем купе, откуда густо тянуло табаком, два голоса разговаривали: один — грубо, хрипло, отрывисто, другой — почтительно, тенорком.
Грубый голос сказал:
— Я уверен, эта толпа недаром на вокзале была. Затеяли что-нибудь, подлецы!
— Совершенно верно. Я такого же мнения.
— Самые наши толстосумы, а смотрите: готовы революцию сделать. Я нюхом чую, чем здесь пахнет.
— Надо полагать.
— Ну что ж, пускай! Пускай делают! Придет момент — галахи разные пощупают их сундучки-то! Дураки, не понимают, что революция, если она случится, их тоже не погладит по головке, как и нас.
Виктор Иванович насторожился, прошел мимо открытой двери. В купе сидели уездный исправник Голоруков и молодой следователь в черной шинели с золотыми пуговицами. Исправник и следователь взглянули на Андронова, замолчали. Виктор Иванович вернулся. Дверь в купе уже была закрыта. Вся равнина за окном стала синей. Лишь гора Видим пылала пожаром.
— А вот мы посмотрим, — с задором, с угрозой вслух сказал Виктор Иванович, обращаясь к запертой двери купе, — посмотрим, кого погладят, а кого не погладят!
Около полуночи он пересел на узловой станции в скорый поезд Москва — Саратов. Постели были разложены, но пассажиры еще не заходили в купе, толпились в коридоре, говорили негромко — двое в форменных черных сюртуках, седоголовый полковник с красными лампасами, две дамы в серых одинаковых платьях.
Виктор Иванович позвал проводника, заставил его устроить постель. В купе никого не было.
— Что за собрание в коридоре?
Проводник почтительно засмеялся.
— Про Саратов все толкуют. Беда!
— А что случилось?
— Делегаты земские вчера уезжали. Ну, провожала их толпа, господа дворяне, чиновники, земцы и, конечно, рабочие и студенты были, и, конечно, запели «Марсельезу»…
— Даже «Марсельезу» пели?
— Так точно. И кричали еще: «Долой войну!»
Проводник еще что-то
сказал, ушел, и по его почтительной спине было видно: он доволен. Виктор Иванович покачал головой, усмехнулся, тоже чем-то довольный.В Москве, на Рогожском кладбище, он впервые увидел староверов, собравшихся со всех концов России. Их было человек пятьдесят. Пожилые, седобородые, все как на подбор крупные, в староверческих кафтанах, они казались непреоборимыми столпами. Служили молебен — в зимней церкви перед запечатанными алтарями. Потемневшие от времени сургучные печати зияли по-прежнему, точно раны на теле. К ним невольно тянулись глаза. Виктор Иванович вспомнил все до мелочей: когда-то, в дни студенчества, он приходил сюда с отцом — так же тогда зияли печати на дверях. Он вспомнил свое негодование, и вздохи отца, и слова дьякона Ивана Власова: «Эти печати не просто печати. Это знаки величайшего насилия над совестью…»
Он чуть пригнулся напряженно — готов был пойти на упорную борьбу.
Служил молебен тот же отец Иван Власов — ныне священник. Он возмужал, обородел, но в голосе и в глазах у него были все та же бодрость, и упорство, и вера.
Из церкви все вышли сдержанно — взволнованные, упорные, строгие. Виктор Иванович — внешне почтительный, потому что он был самый молодой, — дрожал от неистовой силы. Что такое? Их, коренных русских, так угнетают? Заставляют молиться перед запечатанными алтарями. А-а? Сама мощь — вот здесь, эти пятьдесят: Волга, Урал, Сибирь, Кубань — половина русских капиталов в их руках, а они вот молятся перед запечатанными алтарями, как нищие. Он выпрямился. Он готов был в эти минуты пойти на все, вплоть до… до смерти.
К нему подошел сам Иван Саввич Рыкунов, в шубе с бобровым воротником, в бобровой шапке-боярке, в золотых очках — по виду барин, европеец.
— Виктор Иванович Андронов? Очень приятно! Покорнейше прошу пожаловать ко мне. Там потолкуем, как и что…
Он говорил, отчеканивая каждое слово, мягко, с простотой очень хорошо воспитанного человека. Он усадил Виктора Ивановича с собой в широкие лакированные сани. Пара серых лошадей во весь мах понесла их по московским улицам. Необъятный кучер с жирным трехъярусным затылком, подстриженным точно по линейке, сидел истуканом, покрикивал зычно: «Право держи!» Ветер рвал, метал, и от быстрой езды хотелось смеяться. Рыкунов ворковал над ухом:
— Вы, кажется, и в Америке побывали? Очень рад. Слухом земля полнится. Я очень доволен, что наконец и наше провинциальное купечество вступило на путь истинной культуры. Мы теперь близки к новому завоеванию.
«О каком завоевании он говорит? Пустыня? Борьба?»
— Вы сами изволите знать: тридцать, сорок лет назад незабвенной памяти Александр Николаевич Островский осмеивал грубые нравы наших родов. Теперь все насмешки — мимо цели…
Сани остановились у старинного особняка в переулке на Покровке. Швейцар в ливрее открыл зеркальную дверь. Мраморная лестница со статуями, зеленеющие пальмы, ковры, лепные потолки, масса света изумили Виктора Ивановича.
«Вот как надо жить!»
В гостиной возле стен стояли шкафы красного дерева с зеркальными стеклами. В шкафах — старинный фарфор, чашки, статуэтки, группы. Все сверкало, ласкало глаз.
А по лестнице уже поднимались — по двое и по трое — старики и старичищи в черных старомодных сюртуках и в староверских кафтанах.
Они с наивным, провинциальным удивлением смотрели на лепные потолки, на стены, на фарфор, крякали завистливо и говорили приглушенным голосом, как в церкви:
— Эк нагородил!