Человек недостойный
Шрифт:
При этом люди меня по-прежнему пугали, и я, не выпив прежде сакэ, не решался общаться с посетителями бара. А видеть то, что меня пугало, хотел. Так что каждый вечер я, подобно ребенку, который, побаиваясь маленького питомца, все же крепко прижимает его к себе, излагал посетителям бара свои пьяные, сумбурные теории искусства.
Мангака. Да еще никому не известный, не знающий ни больших радостей, ни больших горестей. Несмотря на всю жажду безумной радости, какие бы безмерные горести за ней ни последовали, моим единственным удовольствием оставались бессмысленные споры с посетителями бара и выпивка за их счет.
После переселения в Кёбаси прошел почти год этой никчемной жизни, мою мангу стали публиковать не только в детских журналах, но и в дешевых непристойных, которые продавались на станциях; подписываясь «Дзёси Икита» (что звучало как «выживший в двойном самоубийстве»), в игривой безвестности я рисовал похабные картинки с голыми женщинами и обычно
И в это же время нашлась девушка, которая убеждала меня бросить пить.
– Так не годится – каждый день пьете с самого полудня!
Эта девушка лет семнадцати или восемнадцати торговала в маленькой табачной лавке напротив бара. Ее звали Ёси-тян, у нее была светлая кожа и неровные зубы. Каждый раз, когда я приходил за сигаретами, она с улыбкой принималась увещевать меня.
– Почему не годится? Что тут плохого? О, человек, сакэ спеши испить, чтоб ненависть в себе залить-залить-залить… знаешь, давным-давно в Персии… ну да ладно. Как говорится, взбодрит сердца, погрязшие в тоске, лишь легкий хмель от чашечки сакэ. Понятно?
– Непонятно.
– Вот дуреха. Сейчас как поцелую.
– Давайте, – ничуть не смутившись, она выпятила нижнюю губу.
– Дура. С этим своим целомудрием…
От Ёси-тян и впрямь веяло никем не оскверненной девственностью.
В начале года вечером в лютый мороз я вышел спьяну за куревом и угодил в какой-то люк перед табачной лавкой, закричал, зовя на помощь Ёси-тян, она вытащила меня, обработала ссадину на правой руке и серьезно, без улыбки, сказала:
– Пьете вы слишком много.
Против смерти я ничего не имел, но пораниться, истечь кровью, стать калекой и так далее – нет уж, лучше не надо, и пока Ёси-тян обрабатывала мне руку, я задумался, не пора ли завязывать с выпивкой.
– Брошу. С завтрашнего дня
ни капли.– Честно?
– Правда брошу. А если да, выйдешь за меня, Ёси-тян?
Вот насчет выйти за меня я пошутил.
– Ессно.
Это значило «естественно». В то время в ходу были и другие выражения – «а то», «само собой».
– Ладно. Поклянемся на мизинцах. Тогда точно брошу.
А на следующий день я, как и следовало ожидать, начал пить с самого обеда.
К вечеру вышел из дома, пошатываясь, и остановился перед лавкой Ёси-тян.
– Ёси-тян, прости. Напился.
– Ой, как некрасиво притворяться пьяным.
Я опешил. И будто протрезвел.
– Нет, это правда. Я правда напился. И вовсе не притворяюсь пьяным.
– Не надо дразниться. Нехороший какой.
Похоже, она нисколько не сомневалась в том, что права.
– Ясно же, если присмотреться. Сегодня опять начал пить с полудня. Ты уж прости.
– Играть вы мастер.
– Да не играю я, балда. Сейчас как поцелую.
– Давайте.
– Нет, я недостоин. Придется мне забыть о женитьбе. Посмотри на меня – лицо красное, да? Потому что выпил.
– Да это солнце садится и отсвечивает. Вы меня не проведете. Сами же вчера пообещали. Значит, пить больше нельзя, так? На мизинцах поклялись. И то, что выпили, – ложь, ложь, ложь!
Улыбающееся лицо Ёси-тян белело в тускло освещенной лавке: да, непорочность и впрямь святыня, до тех пор мне еще не доводилось спать с девственницей, с девушкой моложе меня, так что, пожалуй, женюсь – какие бы горести потом ни последовали, хватит и неистовой радости раз в жизни; мне всегда казалось, что красота девственности – не более чем слащавая, сентиментальная иллюзия глупых поэтов, а она живет и существует в этом мире, и мы поженимся, и весной вдвоем поедем на велосипедах посмотреть водопад Аоба; решение я принял, не сходя с места, и в этой «единственной схватке» без колебаний вознамерился сорвать цветок.
Вскоре мы действительно поженились, и хотя радость от этого события не стала неистовой, последовавшие за ней горести мало назвать просто ужасающими – они поистине превосходили все, что только можно себе вообразить. Мир по-прежнему остался для меня пугающей бездной. Ни в коей мере он не был и местом, где с помощью «единственной схватки» можно раз и навсегда уладить все и вся.
Хорики и я.
Презирая друг друга, мы продолжали общаться, этим унижали самих себя, и если именно это в мире называется «дружбой», тогда отношения между мной и Хорики были, несомненно, «дружескими».
Благодаря великодушию хозяйки тесного бара в Кёбаси (непривычно употреблять слово «великодушие» по отношению к женщине, но по моему опыту, по крайней мере, если речь о столичных жителях, следует отметить, что великодушия в женщинах больше, нежели в мужчинах. Мужчины обычно трусоваты, заботятся лишь о видимости и вдобавок прижимисты), я смог назвать Ёсико из табачной лавки своей неофициальной женой и поселиться с ней вдвоем в Цукидзи, у реки Сумида, в нижней комнате деревянного двухэтажного дома; я бросил пить, усердно работал над мангой, которая постепенно становилась для меня источником постоянного заработка, после ужина мы ходили вдвоем смотреть кино, на обратном пути заглядывали куда-нибудь в кофейню, покупали цветы в горшках, хотя больше всего мне нравилось слушать всецело доверяющую мне молодую жену и с удовольствием наблюдать за каждым ее движением, но едва у меня в груди затеплилась сладкая надежда, что я, возможно, теперь смогу в большей мере стать человеком, и трагическая смерть мне уже не грозит, как ко мне вновь явился Хорики.
– Ба, сердцеед! Э-э, что это на лице – никак благоразумие? А я к тебе сегодня с весточкой от одной особы из Коэндзи, – на последних словах он вдруг понизил голос и указал подбородком в сторону кухни, где Ёсико заваривала чай, будто спрашивал, можно ли продолжать.
– Ничего. Можешь говорить, что хочешь, – невозмутимо ответил я.
Вообще-то Ёсико обладала, если так можно выразиться, талантом доверять людям; я известил ее не только о своих отношениях с хозяйкой бара в Кёбаси, но и о том, что случилось в Камакуре, и, конечно, об отношениях с Цунэко, и дело было не в моем умении врать: порой даже когда я выражался недвусмысленно, Ёсико, похоже, воспринимала мои слова как шутку.
– Как всегда, слишком много мнишь о себе. Да нет, ничего особо важного: меня просили передать, чтобы ты как-нибудь заглянул в гости в Коэндзи.
Не успел я забыть о прошлом, как прилетела, хлопая крыльями, страшная птица и принялась расклевывать зияющие раны памяти. Воспоминания о былом позоре и преступлениях вмиг развернулись перед глазами, и я в ужасе, от которого чуть не вскрикнул, понял, что не усижу на месте.
– Выпьем? – спросил я.
– Идет, – ответил Хорики.
Я и Хорики. С виду мы с ним похожи. Временами мне казалось, что я совершенно такой же человек. Разумеется, так бывало, только когда мы вместе пили там и сям дешевое спиртное; так или иначе, стоило нам сойтись, как мы сразу превращались в подобие одинаковых лохматых псов и мотались в снегопад по улицам.