Человек с аккордеоном
Шрифт:
— Дмитрий Петрович, будем говорить кик профессионал с профессионалом. Я даю вам полставки. Дал бы охотно и полторы, но профком не утвердит, поскольку вы на дневном отделении. Впрочем, я еще поговорю об этом в ЦК… — Он сделал паузу и добавил: — Нашего профсоюза. Не спорьте, я знаю, что вас интересует — вы будете аккомпанировать. Танцевальному коллективу. Вы понимаете, это официально, по штатному расписанию. А вообще, как профессионал профессионалу, я очень рассчитываю на ваш вкус…
И дяде Мите захотелось оправдать доверие Савелия Михаиловича, у которого в крошечном кабинетике висел портрет красивого и немножко фатоватого Станиславского с дружеским и сердечным посвящением. Самого Савелия Михайловича, про которого говорили, что он был женат на красавице, народной артистке республике Клавдии Коткевич, а она, когда обстоятельства Савелия Михайловича переменились, бросила его ради какого-то знаменитого защитника. То есть адвоката.
Танцевальным коллективом руководил Георгий Аронович Кофман. Вместе с братом в тридцатых годах они выступали в мюзик-холле с эксцентрическими танцами под псевдонимом «Братья Жорж». Старший брат Жорж, Яков Аронович, отдыхал в сорок первом году с семьей под Львовом, попал к немцам и был расстрелян. Знаменитый дуэт — негритянская чечетка, танец матадоров (он
— Прошу, — потирая руки с особым домактерским гостеприимством, приглашал Георгий Аронович, — как говорится, маленький а-ля-фуршетт.
Дядя совершенно искренне протестовал:
— Георгий Аронович, я, чтобы вам было известно, сын кучера. Вы представляете себе, как пьют кучера? Так что ж со мной будет, если я дам волю своей наследственности?
— Ах, Митя, — Георгий Аронович пренебрежительно и изысканно, явно подражая кому-то очень давно, подражая, может быть, всю жизнь, махнул рукой, — если уж речь пошла о родословной, то я и покойный Яша, мы внуки синагогального шамеса. Вы знаете, что это такое? Ах, лучше вам не знать. Я вам только скажу, что моя бабушка, когда она видела что-нибудь очень для нее удивительное, что-нибудь не поддающееся ее пониманию, она всегда говорила «гоише хасе», то есть прошу прощения, русская свадьба. Так вот, если бы она увидела меня, пьющего еврея, она наверняка развела бы руками — «гоише хасе».
И Георгий Аронович, красиво отставив руку, однако вполне с дворницким хладнокровием выпивал стакан водки. Тонкий стакан, незамутненный и звенящий.
Несмотря на пагубное свое пристрастие, Георгий Аронович все же не терял лица, знал свое дело и поддерживал связи с огромным количеством друзей, приятелей и просто знакомых. Среди этих друзей и знакомых попадались нужные люди. Через них Георгий Аронович всегда знал, на каком профсоюзном вечере, клубном балу или просто концерте в агитпункте требуется творческая сила, и иногда приглашал с собой дядю. На языке эстрадных артистов и музыкантов такие выступления назывались «халтурой», однако по отношению к дяде этот термин звучит вовсе несправедливо. Какая же халтура, если дядя выкладывался до изнеможения, до того, что руками пошевелить не мог, и домой возвращался в полуобморочном состоянии. Не зря упоминал Георгий Аронович и о любимом присловье своей любимой бабушки, ибо при посредстве тех же самых нужных людей узнавал он нередко и о свадьбах, справляющихся в различных местах огромной столицы. Нынешние молодые люди, которые приезжают к графским особнякам дворцов бракосочетания на «фиатах» и «Москвичах», или же на специальных «Волгах» со скрещенными обручальными кольцами на борту, или, на худой конец, в такси, к радиатору которого голубыми или розовыми лентами привязана дурацкая кукла, молодые люди, которые за месяц до свадьбы покупают в салоне для новобрачных итальянские кофточки и французские сапоги, обтягивающие ноги невесты, словно кожаные эластичные чулки, молодые люди, собирающие гостей в стеклянных ресторанах и всяких там молодежных кафе, где на специальном танцевальном кругу сияет лаком подцвеченный пол, эти молодые люди вряд ли могут вообразить себе свадьбы тех лет. Особенно в тех московских окраинах, среди которых пролегли теперь проспекты и бульвары с названиями, придуманными будто бы в женских гимназиях, — «сиреневый», «вишневый», где выстроены экспериментальные кварталы и микрорайоны, где стоят небоскребы, отражающие в своих стеклянных необозримых стелах и восходы и закаты. А в те дни тут стояли деревянные мещанские домики, зимой чуть ля не по самую крышу заваленные чистым, внегородским снегом, и еще стояли двухэтажные дома, похожие на дачи, с мезонинами и мансардами, с резными окнами и куполами, а чаще всего тянулись здесь бараки — иногда оштукатуренные, а чаще нет, нехитрые строения, поставленные в жесткие годы первой пятилетки в качестве временных жилищ, да так незаметно перешедших в постоянные, набитые жильцами до отказа, как старушечьи коробки пуговицами, пропахшие кошками, детскими горшками, кухонным чадом и другими ароматами густого человеческого быта. Праздники в бараках были многолюдны, потому что при самом большом желании здесь невозможно было уединиться и скрыть от людского глаза какую-либо подробность своей частной жизни. Здесь все было на виду: и рождение, и смерть, и романы, напивавшиеся где-нибудь возле водоразборной колонки, и скандалы, которые клубком выкатывались по дощатой лестнице па улицу и продолжались во дворе до самого прихода милиции, не очень-то привыкшей спешить в таких случаях, и первое любовное томление на танцевальном пятачке, где днем между двух телеграфных столбов натягивают сетки и играют в волейбол, и уж, разумеется, свадьбы. Свадьбы бывали в бараках колоссальным событием, вызывающим долгие и сложные пересуды, любимым зрелищем, с которым в глазах местного народа не могли сравниться никакие спектакли в клубе и телевизоры в красных уголках и, наконец, большим гуляньем, полным окраинного шику и роковых страстей.
Вот на таких свадьбах и играл нередко дядя Митя. Он сидел за составленными вместе обеденными, кухонными, конторскими, бог знает, какими еще столами, покрытыми где скатертью, где клеенкой, где просто бумагой. Горы вареной картошки в чугунах и огромных кастрюлях громоздились на этих, буквой «т», «п» и прочини буквами русского алфавита поставленных столах, вечное блюдо предместных праздников — крутой винегрет в тазах и мисках, соленые огурцы, про которые совершенно точно известно, что они классическая закуска, селедка, разделанная без особых ухищрений, и колбаса, чаще всего «отдельная», нарезанная крупными тяжелыми ломтями. Дяде Миге как почетному гостю подносили «стопарь» — граненый стограммовый лафитник
водки, которая была здесь деликатесом, поскольку основное вино было местное, домашнее, самогон хлебный либо буряковый, за которым посылали гонцов в деревню к родственникам, или же сахарный, собственноручного изготовления. Неплохо шла и брага, рецепты которой в различных версиях и списках существовали на каждой улице, — ее производство требовало массы времени и было связано с некоторым риском для жизни, поскольку время от времени по городу шли слухи, что, мол, на такой-то улице в доме номер таком-то на пятом этаже ночью взорвалась забродившая брага. Число жертв варьировалось в зависимости от воображения и темперамента рассказчика.Работы на этих свадьбах дяде Мите хватало. Он играл все: и марш Мендельсона по собственной инициативе, и по просьбе свадебной общественности, и танцы, и песни, которых требует, казенно выражаясь, сам протокол таких мероприятий, как бракосочетание. Вкусы у гостей встречались самые разные, поскольку гуляли на свадьбах люди самых разных поколений, и, бывало, молодежь требовала «Челиту», а старшее поколение в это же время «Сухою бы я корочкой питалась». Не это было сложно. Сложности начинались в тот момент, когда вдруг совершенно неожиданно, без видимых причин, а быть может, напротив, в результате каких-то давних и глубоких противоречий праздничная идиллия разом нарушалась. Кто-то еще блаженно распевал в углу «Когда б имел златые горы…», кто-то еще простодушно вскрикивал «горько!», а скандал уже назревал, уже постепенно воцарялась та пугающая предгрозовая тишина, которая не только в природе, но и в человеческих отношениях каждую секунду может быть нарушена — грохотом, криками, звоном разбиваемой посуды. И вот тут уже дяде Мите приходилось туго — тут он вынужден был в одно мгновение мобилизовать все свои таланты: и актерские, и музыкальные, и просто человеческие — для того чтобы ими всеми разом, как плотным одеялом, заглушить летучий огонь разгоравшегося скандала. Иногда дяде это удавалось. А иногда не удавалось, и он бывал тогда очень расстроен, и не только оттого, что жалел невесту, которой испортили праздник. Он считал себя виноватым, он казнил себя за черствость и бездарность, потому что был уверен — талант всегда побеждает злобу и ненависть. Просто обязан побеждать. А если не может, то, значит, разговоры о таланте были сильно преувеличены.
Дядю любили на этих свадьбах. Он был безотказный музыкант, а это само по себе многого стоит. Он был безотказным музыкантом, но не был тапером, и люди это сразу же чувствовали. Он играл так не потому, что оправдывал свою сотню и причитающуюся ему рюмку водки, — он творил, сидя на табуретке или венском стуле в низкой комнате, полной пьяных голосов и табачного дыма. Он творил, а творчество всегда бескорыстно, даже если за него платят и получают деньги. Он так и привык считать эти свои участия в чужих свадьбах своими сольными выступлениями. И даже иногда говорил, собираясь куда-нибудь в Черемушки или в Новоалексеевский бывший студгородок: «У меня сегодня концерт». И готовился к этим вечерам и впрямь как к концертам.
Вот за что платили ему уважением и любовью. И слава его росла, смешная и наивная, но прочная, не требующая ни афиш, ни объявлений по радио, не зависящая от мнений критиков и главреперткома, передаваемая из рук в руки на дворовых скамейках, за партией в домино, в тот момент, когда решается роковой вопрос — дуплиться или не дуплиться; на трамвайной остановке, во время обеденного перерыва, когда до гудка остается еще пять минут, самых приятных, предназначенных на то, чтобы выкурить по одной и поговорить по душам.
Какой артист равнодушен к славе? Дядя Митя не был в этом смысле исключением. Но только он смеялся всегда над своею известностью и говорил, что ему уже пора присвоить звание «дворовый артист республики». Он рассказывал, что получил однажды гонорар литровой банкой патоки и про то, как на одной свадьбе так загуляли, что потеряли невесту. Гости орут «горько!», а жениху и поцеловаться не с кем. В загсе, спрашивают, была? Вроде была. Когда подношениями молодых одаряли, была? Тоже вроде тут где-то вертелась. А целоваться не с кем! Как говорится, конфуз! Теща говорит, не извольте беспокоиться, она, должно быть, куда ни то вышла, чтобы поправить свой женский туалет. А гости кричат — не для того она замуж выходила, чтобы туалеты поправлять! А некоторые, особенно бдительные из жениховой родни, говорят, — в таком случае просим подарки назад: отрез полушерстяной, одеяло с пододеяльником и ножей шестнадцать штук! Искали, искали невесту — не нашли. Безусловно, неудобно. Но, с другой стороны, студень на столе — за свиными ножками на Даниловский рынок ездили, там свояк ветеринаром служит, первач разлит — не пропадать же добру. Ну и гуляли. Два дня. А невеста потом нашлась. Но не совсем. В том смысле, что она за другого вышла. Был у нее такой Альберт. Она его из армии ждала. А тут два месяца писем нет, она и решила, что он ее позабыл. И дала согласие одному резервному претенденту первой очереди. А тут Альберт возвратился, да еще с благодарностями от командования. Невеста и правда на улицу выскочила туалет поправить, а Альберт тут как тут. Со всеми значками. Тут уж не чулок пришлось поправлять, а, как говорится, ошибку молодости. Через два месяца у них тоже свадьба была. «Но я на ней не играл», — заканчивал дядя Митя, как бы подчеркивая, что течение жизни все равно не поддается полному освоению, и ни в одном деле никогда невозможно познать все до конца.
И вдруг улыбка появлялась на абсолютно серьезном до этой минуты дядином лице.
— Там, на той неудачной свадьбе, старуха одна была замечательная. Тетя Паши, то ли крестная чья-то, то ли кума, в общем, невесты родственники думали, что она с жениховой стороны, а жениховы — что с невестиной. Она песне очень хорошей научила. Старой песне. Теперь ее не поют. И я про нее слышал много, и читал тоже, а выучил только нынче.
Дядя взял аккордеон и склонил голову к мехам, словно бы мелодия, которой, предстояло родиться, уже слышалась там, в золотых и потаенных потемках. Но вот она появилась па свет и зазвучала высоко-высоко, затрепетала, словно белая женская косынка на ветру, задрожала, зазвенела, как тоненький детский плач: «У-у-мер, бедняга, в больнице военной, долго, родимый, страдал…»
Я был еще мал тогда и, что такое смерть, понимал весьма умозрительно. Конечно, я знал, что все погибшие на фронте, никуда уже никогда не вернутся. Но это было спокойное отвлеченное знание, как будто бы речь шла, например, о смене времен года. А в тот момент безнадежная и одновременно блаженная тоска с необыкновенной силой охватила все мое существо. Я еще не осознал, но уже ощутил великую силу печали, которая томит душу и в то же самое время открывает ей способность смотреть на мир своим особым, внутренним взором, Я пишу об этом нынешними моими словами, которых я и не знал