Человек с аккордеоном
Шрифт:
Дядя Митя сел на скамейку возле входа в котельную, вновь достал из кармана расческу и тщательно пригладил волосы, а потом совершенно неожиданно выдал какой-то еще не слыханный нами проигрыш: «Кавалеры, приглашайте дам!» — проигрыш, от которого с самого дна вашей души поднимались давние, почти забытые, а может, и не тронутые еще чувства, и кругом шла голова, напрягся, поднял голову и запел. Не так запел, как пели обычно у нас во дворе да и на улице тоже, а так, как пели на пластинках артисты — я сразу это понял, — профессионально запел:
«Здравствуй, здравствуй, друг мой дорогой, здравствуй, здравствуй, город над рекой…»
…Вот я уже довольно долго
«Здравствуй здравствуй, позабудь печаль, здравствуй, здравствуй, выходи встречать…»
Из вторых, дальних, ворот, выходящих не на улицу, а в переулок, во дворе появился Савка.
У него была особая походка, то ли контузией вызванная, то ли тем, что был он постоянно пьян, — он шел, склонившись вперед и выставляя ноги в стороны, будто бы все время готовился напасть на кого-то. Интуиция — противное свойство, когда она действует лишь в худую сторону, я сразу же, как только его заметил, понял, что мимо он не пройдет. Он и не прошел, хотя путь его к дому, к полуподвальной его комнате, выходившей окном в темный проулок, пропахший окурками и мочой, лежал совсем в стороне. Савка свернул по направлению к танцам и волчьей своей походкой приблизился к котельной. Я до сих пор хорошо помню его лицо и понимаю теперь, что было оно совсем незаурядное, вовсе непохожее на распространенный тип хулиганских, алкогольных физиономий. Мужественное и брезгливое лицо было у Савки, как у американского киногероя, и казалось, что знает он что-то такое, чрезвычайно в жизни важное, знает и вот-вот произнесет. Но Савка не произносил, вернее, произносил совсем другое — чаще всего обыкновенные ругательства, которые, впрочем, получались у него буквально первоначально по смыслу, и потому очень цинично.
Савка стоял среди танцующих и смотрел по сторонам взглядом, в котором было столько яростной ненависти, что становилось не только страшно, но и странно, почему эту бог весть где и когда рожденную злость он принес теперь сюда и готов излить на ни в чем не повинных людей.
— Танцуй танго, — сказал Савка, — мне так легко…
Дядя продолжал играть, а я почувствовал, как противный страх пополз у меня по животу. Это даже не был просто страх, но еще и отвращение, которое я с самого раннего детства испытывал к дракам, они часто случались в нашем переулке в те годы, и вся наша дворовая компания устремлялась на них глазеть, и я тоже старался не отставать, а потом у меня от всего виденного кружилась голова, а кровь и крики преследовали меня по ночам.
— Шел бы домой, Савелий, — заговорила дворничиха тетя Шура, неизменная зрительница всех дворовых балов, романов и скандалов, — ну выпил, ну хорошо, чего на улице-то кобениться зря, жена вон раз пять на двор выбегала, ждет небось.
— Что мне жена? — скривился Савка. — Если в войну ждала, теперь перебьется. А я, может, танцевать хочу… Падеграс, падыпатынер… Татьяна, помнишь дни золотые… Щас только мадаму себе подберу, помоднее, мущинам некогда… — И он сделал руками какой-то странный полуприличный жест, желая изобразить фасон модной в то время юбки.
Дядя все еще играл, но танцы как-то сами собой прекратились, дамы поспешили сбиться
в кучу и утянули за собой кавалеров. Савка стоял на площадке один и, качаясь во все стороны, продолжал делать какие-то двусмысленные движения. Аккордеон умолк. Дядя сдвинул мехи и сидел прямо, внимательно глядя на Савку. А я испуганно шарил глазами в толпе, я знал, как жестоко умеет драться Савка, и хотел найти хоть кого-нибудь, способного противостоять ему.— Ну ты, маестро, — сказал Савка, — чего ж ты замолчал? Давай крути, Гаврила, растяни-ка свою гармозу, а я сбацаю.
Вихлястой, карикатурной «цыганочкой» он прошелся по кругу. Дядя по-прежнему оставался неподвижен, даже в полутьме, при неверном свете дворового висячего фонаря стало заметно, что он побледнел. Я все надеялся, что сейчас кто-нибудь не выдержит и выйдет в круг и одернет Савку, но никто не выходил.
— Играй, падла! — вдруг закричал Савка, с ним так случалось, пена выступала у него на губах, и трясти его начинала та неведомая сила, которая вселилась в него в тот момент, когда разорвалась рядом с ним в развалинах дома немецкая фугаска. — Играй, сука, а то я щас всю твою фисгармонию раскурочу к ядрене матери!
Закричали женщины, и уже кто-то из мужчин бросился к Савке, чтобы унять его, схватить за руки, но не тут-то было, — он размахивал длинными, тяжелыми своими руками, он хрипел и выл, он готов был убить и сам умереть не боялся тоже, и это останавливало в недоумении самых смелых. Мне захотелось зареветь, убежать, спрятаться где-нибудь на чердаке или под лестницей, только бы не видеть этого унижения дорогих мне людей. Дядя встал, неожиданно легко снял с плеча инструмент и так же неожиданно небрежно брякнул его на скамейку.
Даже если совсем чужого человека при мне били, я потом месяцами не мог забыть его лица, часто бегал по улице, стараясь убежать от самого себя куда-нибудь, и во сне дергался. Дядя Митя подошел к Савке, он был ниже почти наголову, и я зажмурился, чтобы не видеть, как тяжелый Савкин кулак опрокинет его на асфальт.
— Ударить не знаешь куда? — не своим, совсем не тем голосом, каким только что пел, хрипло спросил дядя Митя. — На вот, сюда бей. Верно будет. Меня сюда уже били. Из батальонного миномета, всего только двадцать осколков сидит.
Раздался странный треск, и я открыл глаза. Дядя стоял перед Савкой, и грудь его была распахнута. Это он сам рванул у себя на груди рубашку так, что с визгом полетели пуговицы, и галстук лопнул с немного надрывным, тоскливым звуком. Лицо у дяди Мити стало совсем не такое, как дома во время выпивки и закуски. Я никогда не был на войне и потому не видел, как выглядят люди, решившиеся на все до конца, до самой смерти, — теперь я думаю, что у дяди было тогда как раз такое лицо.
Савка вдруг обмяк и опустил бессильно свои огромные руки. Потом он повернулся и побрел домой в свой полуподвал, выходящий окном в закоулок. Глядя ему в спину, я впервые почувствовал тогда, что он и впрямь инвалид.
А дядя стоял в растерзанной на груди рубахе, и не было на лице его никакого торжества и никакой победы. Он попытался застегнуть воротник, но пуговицы оборвались, и тогда он, поеживаясь, запахнул поглубже отвернутые борта пиджака.
Я узнал в тот вечер, что его окоп накрыла немецкая мина и осколки изрешетили дядю — он почти год пролежал в госпиталях, его несколько раз оперировали и вытащили все, что смогли вытащить, а что не смогли, оставили. Впрочем, некоторые осколки постепенно выходят наружу сами, с болью и неудобствами: человеческая плоть не уживается с ними и выталкивает их наружу.