Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Дядя плохо помнил, что было дальше. Кажется, он сбегал в зрительный зал и предупредил жену, чтобы она без него не волновалась. Когда начался концерт, он направился в опустевшую мужскую курилку и там, задыхаясь в оседающем дыму, прошелся по нечистому кафельному полу залихватской чечеткой. Потом, рискуя прослыть среди билетерш безумцем, он проделал несколько роскошных вальсовых туров на скользком паркете посреди фойе.

Во рту пересохло, кровь так стучала в висках, что казалось, это уже слышно посторонним. Дядя Митя вошел в артистическую и неожиданно увидал самого себя в большом настенном зеркале. Перед ним был лысоватый человек в съехавшем галстуке и в мешковатом костюме. Мешки под глазами составляли некую единую отрицательную гармонию с заметным животом и с тем, что брюки складками ложатся на ботинки. В этот момент дядя услышал велеречивые слова конферансье о том, что дружба, связывающая работников искусств и тружеников завода,

только что, буквально несколько минут назад, проявилась в совершенно неожиданной, волнующей форме. И сейчас все присутствующие в зале смогут в этом убедиться. Маша, оказывается, уже была на сцене. Конферансье объявлял уже второй ее номер. Тот самый, о котором без всякой видимой логики Митя, не привыкший никого ни о чем просить, так умолял заслуженную артистку республики Зарубееву.

Дядя услышал свою фамилию и кубарем вылетел из-за кулис.

Он прошелся по авансцене на чуть заплетающихся, как говорится, на «полусогнутых» кавалерийских ногах — не прошел, а прокатился, — маленький человек с большим самомнением, бедолага, босяк, но ухарь, франт, молодец, специалист во всех областях народной жизни — и крышу перекрыть, и байку рассказать, не только легендарный Яшка-артиллерист, но еще и вполне конкретный Аркаша Карасев, первый парень их гвардейского орденоносного краснознаменного полка.

Зал притих. Вернее, потом притих, а сначала ахнул от удивления — вокруг знаменитой артистки, выписывая неуклюжими ногами ловкие кренделя, уморительно увивался — кто бы вы думали? — работник заводской бухгалтерии, корпящий над отчетами и сводками, труженик арифмометра, кость на кость, кость долой…

Первые реплики прозвучали в абсолютной, настороженной тишине. Но вот через несколько секунд Яшка-артиллерист принялся просвещать тетку Горпину по части современных европейских танцев.

— Гопак? — дядя снисходительно и вместе с тем иронически повел плечами. — Я, между прочим, всю Европу, — он как будто бы небрежно и невзначай хотел сказать — объехал, но потом опустил сочувственнный взгляд на свои бывалые, многострадальные ноги и уточнил, — прошел, так гопака нигде не видел. В Европе, знаете, что танцуют? — Дядя вскочил и утомленный, изломанной, светской походкой подволочился к самой рампе. — В Европе танцуют… — Дядя посмотрел прямо в зал сосредоточенным до бессмысленности взглядом, потом в этом взгляде появилась ученическая паническая просьба подсказки, потом безнадежная тоска и уныние, но вдруг какая-то искра промелькнула в дядиных глазах, и вслед за нею в них установилось выражение элегической и вместе с тем нахальной самоуверенности. — В ту степь! — произнес дядя, устремляя взор к последним рядам амфитеатра.

Зал грохнул. Не просто рассмеялся, а взорвался хохотом, тем самым, который не стихает уже до конца номера. Это похоже на залпы салюта в тот момент, когда, остывая, догорают последние ракеты, взлетает и рассыпается тысячами огней новый фейерверк.

Вашу ручку, фрау-мадам, — пропел дядя. Он обхватил Машу за талию, оставаясь при этом на довольно-таки почтительном от нее расстоянии, — получалось, что душой он, как говорится, стремился в ее роскошные объятия, но неверные, обошедшие всю Европу ноги не поспевали за этими порывами души. Сначала казалось, что именно Маша, поразительно легкая, несмотря на вальяжную свою полноту, стала основным источником энергии в этом дуэте. Дядя Митя лишь болтался при ней, как брелок при часах, успевая, впрочем, выделывать ногами невиданные заграничные антраша. Но в какой-то момент дядя, как боксер после перерыва, вдруг обрел второе дыхание, подхватил партнершу и закружил ее с силой, совершенно неожиданной для его невысокого роста. Теперь уже Маша носилась вокруг дяди, и это было похоже на то, как если бы спортивный молот вдруг привел бы в движение метателя и, оставаясь на месте, вращал бы его вокруг своей оси.

Иногда партнеры расходились, чтобы дать друг другу свободу, причем Маша сразу же впадала в родную стихию гопака, а дядей овладевали злокозненные необоримые духи много осмеянных и заклейменных западных танцев, начиная с чарльстона и кончая шейком. Дядя ничего не видел в этот момент. И даже не слышал. Музыка звучала в нем сама — пианист был здесь ни при чем. Всю жизнь звучала в нем музыка — с тех самых пор, как начал он себя помнить, с тех далеких лет, когда носил полотняную толстовку и пионерский галстук с оловянным значком-зажимом, и до нынешнего времени — только вот все чаще приходилось ее заглушать, чтобы не мешала она балансам и годовым отчетам, а вот теперь она высвободилась от давления будничных дел, стала главной, сама сделалась самым важным в жизни делом, и ничего больше дяде не было нужно.

Никогда еще этот зал, огромный, похожий на римские амфитеатры, построенный в годы первых пятилеток, когда непримиримый конструктивизм рабочих клубов бросал гордый вызов ампиру академических театров, — никогда этот зал не слышал таких аплодисментов. Даже странно

было, если подумать серьезно, — давно известный дуэт из давно известной оперетты, не такой уж шедевр юмора и музыкального вкуса, а вот поди ж ты… Может быть, по-прежнему казус, как говорится, в том, что шедевр — понятие не однозначное и не стабильное, чтобы он возник, необходимо мгновенное слияние двух воль, двух духовных начал, творца и слушателя, а оно случается крайне редко. Но зато уж когда случается, всякие разговоры о стиле, о вкусе, о манере делаются в этот момент ненужными. Есть чудо, и ему нужно радоваться, нужно им наслаждаться, впитывать его, отдаваться ему. А расщеплять волос на четыре части можно и потом, по прошествии времени.

Машу и дядю Митю вызывали несколько раз. Несколько раз они вновь повторяли свой танец, и все время по-новому, потому что отрепетированного, затвержденного рисунка у них не было, и они делали что хотели. А потом они кланялись, стоя у самой рампы, перед глазами у дяди Мити плавали разноцветные круги, и сотни лиц сливались в одно лицо, из зала летели цветы, где-то наверху скандировали его имя. «Вот и успех», — подумал дядя неожиданно спокойно и отстраненно, будто бы не о себе самом, а о совсем другом чужом человеке.

Он собрал все цветы и торжественно преподнес их Маше, поцеловав ей при этом руку. И опять прогремели аплодисменты, потому что народу нравилось, что их бухгалтер, человек из конторы — счеты, арифмометр, сатиновые нарукавники, — вдруг оказался так непринужденно и изысканно элегантен.

Маша вытерла слезы и расцеловала дядю в обе щеки.

— Господи боже мой! — прошептала она. — Звание получила и за границей гастролировала, а такого успеха в жизни не знала!

В артистической после поздравлений и объятий дядя Митя бессильно опустился в кресло. Он был насквозь мокрый, в голове шумело, как после затяжного, на всю ночь, пьянства, несвежий, пропитанный духами и вином воздух он судорожно ловил ртом.

— Ну и бухгалтеры у вас на заводе, — откуда-то издалека-издалека, словно бы из собственных воспоминаний, доносился барственный кокетливый голос конферансье, — после них артистов выпускать положительно невозможно…

Стесняясь непривычной обстановки, в артистическую вошла дядина жена Нина. Она улыбалась робко и счастливо.

— Нас ждут, Митя, — сказала она. — Человек двадцать народу. Ты представить не можешь, после тебя не захотели больше концерт смотреть. — И вдруг чуть не вскрикнула, вовремя прикрыв рот рукой: — Что с тобой, Митя?

Дядя открыл глаза. Из зеркала на него глядело совершенно чужое, бледное, изможденное, похожее на посмертную маску лицо.

***

Через три дня дядю отвезли в больницу. Он понял, что это за больница, хотя от него тщательно скрывали се название и специализацию. Очень наивно скрывали, пряча наливающиеся слезами глаза, кривя губы, бледнея или, наоборот, неестественно улыбаясь и бодрясь.

Эта больница была похожа на отдельный город — так огромны были ее корпуса, и так просторна территория, разделенная на проспекты и площади, по которым взад и вперед ездили автомобили. Странно было подумать, что за стеною, высокой, почти крепостной, течет обычная жизнь, в которой все, даже затяжные дожди, даже грязь под ногами, даже склоки в переполненном автобусе, полно чудесного смысла и ощущения бесконечности бытия. Обычная жизнь, в которой никто не догадывается, а если и догадывается, то не хочет думать, гонит от себя мысль, даже тень мысли о существовании этого города. Дядя Митя вспоминал все неприятности своей жизни, все самые неудачные, скучные, голодные дни — сейчас они казались ему прекрасными. Он думал, что если выйдет отсюда, то никогда не будет пенять на судьбу, что бы ни случилось, — какое там, как можно переживать о деньгах, о тряпках, о том, куда поехать отдыхать, как можно огорчаться из-за чьей-то неловко сказанной фразы, из-за того, что тебя не заметили или не оценили, когда можно жить, ходить по улицам, смотреть, как меняется цвет неба, как в мокром асфальте разноцветными полосами отражаются рекламные огни. Когда можно читать, не думая, что эта книга последняя. Когда можно смотреть за полетом городской ласточки, не закусывая в отчаянии губу от внезапного холодного сознания, что она вот так же будет носиться стремительными кругами, то взмывая в небо, то пикируя к самой земле, а тебя уже не будет. Никогда не будет.

Дядю водили к разным врачам. Его щупали, мяли, просвечивали, у него брали кровь из пальца и из вены, каждые три часа собирали мочу — даже в этих совершенно обычных процедурах ощущалась зловещая беспощадная закономерность. Он понимал, что это несправедливо, просто вопиюще несправедливо, но весь здешний персонал: и профессора в золотых очках, и молодые кандидаты в модных галстуках под халатами, и сестры, как-то неожиданно и оскорбительно соблазнительные в этих же самых накрахмаленных халатах, — казался ему служащими фабрики смерти.

Поделиться с друзьями: