Человек с аккордеоном
Шрифт:
— Действительно, говорили, что выходило неплохо. — Георгий Константинович был словно удручен чем-то. — Неплохо, неплохо. Однако вы учтите, это продолжалось не так уж долго. С Выгодским мы не сошлись по многим вопросам, и вообще я скоро покинул оперетту. — Он помолчал и потом «в сторону», как писали в старых драмах, добавил: — У меня, видите ли, пропал голос.
— Георгий Константинович, — решившись наконец, сказал я. — Простите меня, ради бога. Я, правда, постараюсь помочь вам в вашем ходатайстве, но сейчас меня интересует совсем другое. Я у вас прошу помощи. Совершенно серьезно. Это очень важно для всей русской культуры.
— Пожалуйста, пожалуйста, — развел руками старик, слегка напуганный моим пафосом.
— Скажите, это правда, что вы давно знакомы с Анной Николаевной Кизеветтер?
И вот тут в течение нескольких минут произошло нечто неожиданное. У меня
— Как же, как же, — не произнес, а словно процедил Георгий Константинович, не внешне, а внутренне улыбаясь своим воспоминаниям, — Анечка Кизеветтер. Как же, как же…
Я увидел и нервные ноздри, и узкие презрительные губы, даже несуществующий пробор на лысой голове.
— С Аней, пардон, с Анной Николаевной, — продолжал старик, — мы были близкими друзьями. Весьма близкими. Об этом не принято говорить, да уж старикам простительно. Какие у стариков грехи, кроме воспоминаний! Анна Николаевна, молодой человек, была прелестна, вам даже трудно вообразить себе нечто подобное — теперь не тот стиль. Теперь в ходу моветон. Старик Карамазов это предвидел. А Анна Николаевна была само изящество, само совершенство. Не женщина, а осколок империи, и это в те-то весьма суровые годы… — Он откинулся в кресле, и кисть его правой руки, еще недавно боязливо суетившаяся, описывала в пространстве изящные фигуры.
— Простите, — прервал я его, — но ведь всем известно, это уже почти академический факт, что Анна Николаевна была возлюбленной Поэта. Самым близким ему человеком…
Он посмотрел на меня добрыми и сочувствующими глазами. Долго посмотрел, словно хотел точно определить степень моей наивности, искренности и официальной заинтересованности.
— Ну, что Поэт… Поэт, разумеется, был большим художником, хотя и не в моем, признаться, вкусе. Это не имеет значения, я понимаю, но justicia omnibus, как учили меня в гимназии, — «справедливость для всех». Так я повторяю, Поэт был, несомненно, личностью незаурядной, однако, как бы вам это объяснить, в ars amandis — я надеюсь, вы читали Назона — человеком он был весьма нерасчетливым и неопытным. Да, увы, молодой человек, так нередко случается, этому не следует удивляться. — И он замолк, словно удовлетворенный тем, что прожил жизнь без ошибок и заблуждений.
Оставалось задать последний вопрос. Самый «сыщицкий», тот, ради которого я пришел в этот покосившийся дом.
— Георгий Константинович, — не глядя на него, медленно, сопоставляя слова, спросил я, — говорят, у Анны Николаевны есть неопубликованные стихи Поэта. Я слышал, вы единственный свидетель их существования.
Я был уверен, что ответ с помощью школьной латыни и общих фраз он даст самый расплывчатый и неопределенный. Я недооценил своего собственного вопроса. Того, что затронул в душе старика тайную струну тщеславия, трепетание которой доставляло ему давно не испытанную радость.
— Я небольшой специалист в творчестве Поэта, — по-прежнему неторопливо и чуть капризно ответил он. — Не мне судить, что опубликовано, что нет. Но один случай действительно был. Мы ужинали с Анной Николаевной tete a tete. Представьте себе: горят свечи, на столе пулярка, икра, балык… Превосходный портвейн, сухой херес, коньяк, чуть ли не довоенный сараджевский, и при нэпе, я вам скажу, можно было пожить… — Вот тут я понял, что Бах был действительно хорошим актером — так зримо описал он этот натюрморт былых дней, так живо и молодо пережил его, словно в эту самую секунду на трехногом журнальном столике располагалась перед ним та великолепная трапеза, а не бутылка недопитого кефира с куском недоеденной булки. — Да, херес с легкой горчинкой, un tout petit peu. О чем, бишь, я? Ах да, раздается звонок. Вообразите, ужин в разгаре, те минуты, когда каждое слово обретает тайный прелестный смысл и когда взгляды делаются красноречивее слов… а у Ани глаза… ах, молодой человек, и улыбка Джиоконды… Вы можете себе представить, как кстати этот звонок! Мы ужинали во внутренней комнате, Аня прикрыла дверь и принимала визитера в гостиной. Как вы догадываетесь, это был Поэт. Вы можете быть уверены в моей деликатности, входить в чужие интимные обстоятельства не в моих правилах. Но знаете, объяснение в соседней комнате было бурным, а я уже выпил слегка, да и мужское тщеславие, не забудьте принять
во внимание, я был в вашем возрасте… Словом, Поэт, как всегда, принес стихи — он считал их неотразимым аргументом — вот вам первая ошибка. Аня сказала: «Ах опять про любовь!» — понимаете, очаровательное лицемерие. Поэт, непонятый, гордо уходит. Между прочим, Анна Николаевна всегда была достаточно дальнозорким человеком, стихи, которые она только что небрежно бросила на стол, она при мне аккуратно сложила и спрятала в бюро. К слову сказать, настоящий Гамбс, я в этом понимаю… Вот, собственно, и все, что мне известно, если в этом заинтересована русская культура, как вы выражаетесь… Ужин, кстати, был испорчен. Пропала атмосфера…Я поблагодарил Баха за рассказ и поднялся, чтобы уходить.
— Так вы ничего не забыли? А то у меня копии есть из НКПС, из Медсанпросвета… — Передо мной вновь сидел добродушный боязливый старичок, скромный сосед, созерцатель телевизионных передач, аккуратный читатель вечерней газеты.
Рита кладет трубку и проходит совсем близко от меня, неразрешимая и недостижимая, как во сне. Остался лишь ее запах, нежный и сжимающий горло.
Я встаю и подхожу к окну. Падает снег. Крупный, театральный снег моей юности — школьного двора в сугробах, катка «Динамо», где хлопья вились в лучах прожекторов и мешались с музыкой, тихих арбатских переулков, занесенных так, что мостовая сливается с тротуаром. Я смотрю в окно, чтобы не смотреть на Риту. Я думаю о себе, чтобы не думать о ней.
Я слышу, как за спиной Рита разговаривает с Борисом Марковичем. У него новая страсть — он вдруг решил следить за модой и все время терзает Риту интимными вопросами, что теперь носят, а что не носят. Сегодня он пришел в белом свитере, в каких выступают по телевидению длинноволосые певцы, и вот, улучив момент, когда я вроде бы отвлекся, подошел к Рите проконсультироваться, все ли так, как надо.
— Борис Маркович, — говорит Рита, — вам теперь совершенно необходим синий пиджак с золотыми пуговицами, так называемый «клубный».
Честное слово! Я хорошо знаю, что у него в этот момент от смущения и радости потрясающе глупое лицо.
Входит Анастасия Александровна. Оказывается, необходимо сообщить, кто в каком месяце собирается в отпуск. Я не собираюсь ни в каком. Вернее, собираюсь в любом. У меня нет никаких личных планов. Это потому, что у меня нет личной жизни. У меня есть только книга, которую я пишу, чтобы восстановить истину.
— Ритуля, а вы когда собираетесь отдыхать? — спрашивает Анастасия Александровна.
— В сентябре, — говорит Рита. — Я поеду в Мамайю. Там сентябрь — лучшее время. Полно фруктов, и жара уже не сумасшедшая.
Она поедет в Мамайю. В те самые места, где жил высланный из Рима опальный Публий Овидий Назон. Оп бродил по пустынным берегам, глядел на след отступившей волны и вспоминал свою незабвенную «Ars amandis» — «Искусство любви». Искусство, которым поэт не в силах был овладеть. Сейчас в Мамайе нет Овидиев, но ars amandis должно быть на высоком уровне, ибо все к этому располагает: отели, похожие на транзисторные приемники, бары, где подают ледяной вермут, и золотые длинные пляжи. Все на свете справедливо — надо только спокойно и беспристрастно разобраться. Я не тот человек, с которым ездят в Мамайю. Это неоспоримый факт. В Мамайе не ищут истину, в Мамайе просто живут, курят сигареты с легким беспокойным запахом, говорят веселые пустяки и поступки совершают такие же веселые и пустяковые. Это тоже своего рода искусство, о котором можно написать книгу.
— Алеша, вы не заняты? — в дверях стоит директор, вот кому самое место в Мамайе, я со своими потугами на элегантность выгляжу при нем участником самодеятельности в концерте профессионалов.
— Анна Николаевна согласна вас принять. Она дома до шести, поэтому лучше всего отправиться немедленно — вот адрес. — Владислав Сергеевич протягивает твердую прямоугольную бумажку из тех, что стопкой лежат у него на столе для того, чтобы писать на них лапидарные резолюции и ценные указания.
Ехать недалеко, я не поеду, я пойду пешком. Я люблю ходить по холодному городу, все, что я придумал, пришло мне в голову во время таких вот одиноких путешествий по промерзшим улицам. Я надеваю пальто и выхожу на лестницу. Что-то решительное и роковое есть в моем уходе, только вот не пойму что. Никто не заметил, как я ушел, вот, наверное, в чем дело. Никто не пожелал ни пуха ни пера, никто не посмотрел вслед. Я спускаюсь по некогда благородным истоптанным ступеням и в потемневшем, вправленном в стену зеркале ловлю свое смутное отражение. Мой физический облик надоел мне, как старый костюм, который все собираешься сменить, да все недосуг, то времени нет, то денег.