Черная земляника: Рассказы
Шрифт:
— Пусти меня!
Пояс прямо-таки перерезает ей живот, она яростно отбивается. Руки оставляют ее в покое, но человек, лежащий под ней, хрипит, как будто его душат.
Ей страшно. Что с ним? Только что он дрожал и дергался, а теперь лежит, как мертвый. Ой, а вдруг она тоже сейчас умрет?!
Наконец она засыпает. Мужчина, вероятно, тоже спит, во всяком случае, он храпит. Сквозь редкий покров сена пробивается серый свет.
В этот миг девочка слышит звон — мерный звон колокола. Человек под ней зашевелился и привстал, вслушиваясь. «Что это такое?» — спросила девочка. Она увидела рядом с собою сухой цветок — скабиозу, еще хранившую нежно-сиреневый цвет; одновременно она взглянула
Но вот он повернул голову, и она ужаснулась: у него был только один глаз. Она вскочила, чтобы убежать, но ноги ее запутались в сене. Мужчина как-то странно смотрел на нее своим единственным глазом и молчал. Девочка хотела закричать, но, сглотнув слюну, почувствовала жгучую боль в горле.
Вдруг дверь сарая отворилась.
Первым опасливо вошел крестьянин, за ним какой-то важный господин, одетый по-городскому, жандарм и, наконец, полная дама.
— Слава Богу, жива!
Все они бросились к девочке. Она снова попыталась заговорить, но только закашлялась и указала на горящее горло. Ее укутали шалью, а жандарм тем временем перерывал сено, сердясь, что ничего не находит.
— Он, верно, ушел, — сказала дама (это была директриса пансиона «Бенджамента»).
Боже, что это? Подняв головы, они увидели нечто висящее под потолком.
— Он повесился!
На потолочной балке болталась огромная черно-белая шкура, увенчанная красной маской. Похоже, Красной Маске пришел конец.
Но тут крестьянин, выругавшись, потянул за одеяло:
— А ну, давай выходи! — скомандовал он.
И человек высунул из сена свою пунцовую физиономию — точь-в-точь загнанная крыса. Девочка не в силах была перенести вид этого лица и в ужасе уткнулась в юбку директрисы, которая и сама перепугалась до смерти.
— Его три года назад лягнул мул, — сказал важный господин. — Пришлось удалить ему глаз.
Ряженый все еще сидел по пояс в сене, оторопело глядя на людей.
— Они все здесь слишком много пьют! — презрительно сказала директриса.
— Когда мы вернемся, я ее осмотрю, — шепнул ей врач.
И, обратясь к девочке, спросил:
— Он тебе сделал больно? Что он с тобой делал?
— Ничего, — ответила та.
На улице уже не блестело, как накануне. Снег падал всю ночь, и теперь шале, разбросанные по склону горы, выглядели черным узором на его белом пушистом ковре.
Мой лес, моя речка!
17 августа
Я питаю настоящую страсть к лесу, я влюблена в лес почти так же сильно, как в реку, сумасшедшей любовью, совершенно бессмысленной, ибо что им — реке и лесу — моя любовь?! Ветка ивы, колеблемая ветерком, сосна, застывшая на фоне неба, приводят меня чуть ли не в экстаз, и я понимаю, отчего в старину люди поклонялись деревьям и водам. Правда, они боготворили и все остальное — солнце, камни. Может, они просто реагировали на природу так же пылко, как я? Наверное, они тоже испытывали это чувство нескончаемого блаженства, безграничного доверия, которое посещает меня в лесу или на берегу Роны.
18 августа
Сегодня утром, после дождливой ночи, я наслаждалась ароматами леса. Где-то в ложбинах пахнет мокрым сеном, зато на взгорках я с удивлением ощутила теплый запах древесной коры и растений.
Мне встретилась большая коричневая бабочка с голубыми пятнышками в черных обводах на передних крылышках. Позже я заглянула в справочник: это был «эреб ледниковый».
25 августа
Дни стоят необычайно теплые, а ночи прохладные. На заре лес, пропитанный росой, долго сохнет под первыми лучами солнца.
От сосен поднимается легкий парок.Сегодня я отправилась верхом на пруды, расположенные в часе ходьбы отсюда, через луга и заросли ольхи, где тихонько бежит широкий, серый от тины ручей. Здесь полно дикой колючей ежевики, под ногами то и дело трещат сухие ветки и царит сырой полумрак. Потом я выбираюсь на Роттензанд — бывшее русло Роны, а ныне открытое место, сухое и солнечное; тут уже нет деревьев… Сегодня здесь трещали цикады, их было немного, две или три. Первая расположилась в тополиной рощице. Я попыталась найти ее, но так и не увидела. Лен говорил мне, что здешние цикады меньше, чем на Юге, и что они подают голос только в самые жаркие летние дни.
Я снова вернулась в аквариумный сумрак ольхового подлеска с его тоненькими стволами и гниющими корнями. Мой конь то и дело проваливался по колено в болотистую почву.
Но вот наконец и пруды! Я стала разглядывать линей. На солнце мне были хорошо видны их полосатые, золотисто-серые прозрачные тела, колыхание их плавников с оранжевой оторочкой.
Я насчитала четырех, очень крупных. Дальние пруды уже накрыла тень, вода была ледяная. Я заметила это, когда плавала. Надо мной парили стрекозы, они взмывали высоко, до самых верхушек сосен.
Когда в шесть вечера я возвращалась домой, меня поразил запах Роттензанда. Это был какой-то особый, утонченный, не такой смолистый, как в лесу, аромат нагретых камней, тростников и трав, напоминавший цветочный.
26 августа
Я живу с матерью в северо-восточном крыле маленького французского замка XVIII века, в краю, где говорят на старинном немецком гортанном языке нибелунгов. Мой отец, адвокат по каким-то темным делам, человек с дрожащими руками, отличался смирной, приниженной манерой поведения на мессах и независимо-гордой осанкой на охоте (вот уж где он не дрожал!). Когда я попросила у него лошадь в подарок к пятнадцатилетию, он, который не мог оплатить нам ни служанку, ни «мерседес» и давно уж схоронивший своих собственных лошадей, ответил мне согласием.
— Но ты будешь ухаживать за ней сама!
С тех пор прошло два года. Мой отец умер. Я вытащила из заброшенной конюшни гнилое сено и кучу тряпья и поселила там своего рыжего красавца полуараба, которого ежедневно мою, обихаживаю и вывожу на прогулку. Шерсть у него блестит так ярко, что я назвала его Брильянт.
Трудно быть единственной дочерью, говорить на двух языках (по-французски за столом, по-немецки в конюшне), страдать от пробелов в образовании, жить без друзей, потому что местные — ох уж эти местные! — не любят того, что люблю я, и любят то, чего я не терплю (если не считать Лена — это мой кузен из главного, юго-западного крыла замка).
Да, трудно быть девушкой, быть бедной, быть одинокой.
Мне не очень-то удается ладить с матерью — все кажется, что она никогда меня не любила, а может, я ошибаюсь, я хотела бы ошибиться. Но по-моему, она желала не дочь, а сына. Мое самое первое детское воспоминание связано с глухим шумом, поднимавшимся с пола парадной залы; он то затихал, то слышался вновь. И еще я помню тяжелый запах постного масла, смешанный с запахом шерсти. Моя мать была мужской портнихой. Она прекрасно владела своим ремеслом и держала у себя под началом четырех швеек. В первые годы замужества она не смогла отказаться от работы и большую часть дня проводила в этой просторной низкой зале, где непрерывно стрекотали швейные машинки. Мне был тогда год или два — обычно от этого возраста в памяти ничего не остается. Чтобы со мной не случилось никакой беды, меня подвешивали на большой гвоздь, вбитый в стену, точно узел с бельем или полишинеля. Я представляла собой и то и другое. Я махала ручонками, смеялась, плакала. Иногда меня снимали оттуда.