Черновик исповеди. Черновик романа
Шрифт:
…В белый роскошный полдень, когда все плавилось от жары, было наслаждением стоять в ненадежной, кружевной тени трех полузасохших берез, отдавая свое тело на добровольное растерзание пеклу, и ожидать, когда привезут новых невольниц. Маленькое лакомое удовольствие состояло в комбинации двух чувств: томления изможденного пылом и жаром тела (мающегося от пота, влажной одежды, чересполосицы пыли и тропического солнца) и мстительной радости от унижения, которому подвергались дефилирующие по затоптанной просеке (дальняя часть просцениума — чахлый перелесок) будущие и настоящие стервы в изорванных одеяниях. В воздухе плыла симфония из криков, свиста бичей надсмотрщиков и звона кандалов, которыми отмечали отъявленных смутьянов. Пот струйками сбегал
О, эта заплывшая жирком талия, тягостная сухость плеч и суставов — как бы все расплавилось, растаяло, а затем напряглось под длинными, сильными пальцами ловкой массажистки, которую совсем нетрудно выловить из живописной толпы измученных, обольстительных, уродливых, стройных и кривобоких созданий, вздохнувших от облегчения, представься им случай попасть к такому, как он, хозяину. Куда там! Не только на двух, на одну рабыню монет не хватит, особенно если та со специальностью или недурна собой.
Мельком, словно в нерешительности, он окинул взглядом стоящих рядом и, отвернувшись от красочного зрелища, побрел вниз по отлогому склону холма, туда, где в тени развесистого дуба он оставил свой «мерседес». И для посторонних совершенно случайно, в меланхолической задумчивости налетел на стоящего поперек едва заметной в траве тропинки толстяка в полосатой рубашке с закатанными бубликами рукавами. Толстяк, возмущенно фыркнув, отскочил, оставив на песке продолговатый голубой конверт, тут же засунутый нашим знакомым в брючный карман. Шипящий обмен вежливо-возмущенными извинениями, и инцидент исчерпан.
Через пять минут, закрыв все окна и включив кондиционер вместо плохо справлявшегося с тяжелым густым воздухом вентилятора, он катил по сизо-фиолетовой от желтого марева автостраде, постепенно приходя в себя от слишком поспешной рокировки. Ну и жарища! Управляя одной рукой, он склонился вбок, высвобождая мятый конверт, перевернул его, расцарапал указательным и безымянным пальцами, лишая невинности чистую линию края. Затем вытащил из рыхлого разрыва листок папиросной бумаги, пробежал глазами, чтобы еще через несколько мгновений устроить быстрое аутодафе в недрах забитой окурками пепельницы.
Вовремя. Снизив скорость, он перешел на более низкую передачу и выключил приемник, наполнявший грохотом электроинструментов не только салон машины, но, очевидно, и порядочную окрестность вокруг. Если ему не изменяет память, за этим или следующим поворотом — пропускной пункт.
Еще издали, с расстояния метров в триста — четыреста, он разглядел рогатки, мотки колючей проволоки, таможенный шлагбаум и плавящихся от жары рослых парней в черной форме коммандос, которые сменили на этом, да и, наверное, на всех остальных въездах в город голубых полицейских. Сердце забилось чаще, на миг показалось, что в руках и ногах затвердела суставная жидкость; но он быстро овладел собой и на всякий случай подправил прикрепленный в правом верхнем углу ветрового стекла пропуск с фотокарточкой. И, перейдя на нейтраль, плавно въехал во взъерошенную толпу десантников с частоколом автоматов поверх голов и касок. Кто-то уже бесцеремонно распахивал двери слева и справа, тащил ключ из замка зажигания, открывал багажник, кому-то он совал свои документы; ему то ли помогали, то ли вытаскивали из кабины на разъезжающуюся под ногами сиреневую ленту брусчатки. И он сквозь зубы что-то отвечал, подавляя закипевшее в груди чувство ярости, которое настолько моментально вытеснило остатки страха, что он с трудом сдерживался, дабы не наломать дров, двинув хорошенько по какой-нибудь наглой физиономии ядреного парня в черной рубашке с засученными рукавами. Ах, как хотелось спросить: где вы все, молодые нахалы, были пять лет назад, когда всем здесь заправляли коммунисты, а потом демократы? Не быстро ли вы очухались? Но — было не до вопросов.
С грохотом захлопнулась сзади крышка багажника, передавая дрожь возмущенного металла всему корпусу машины.
— Нельзя
ли поосторожней, приятель? — резко развернувшись, прорычал он, нарочито обогащая свой голос угрожающими обертонами.— Ладно, мастер, проваливай, — примирительно хлопнул его по плечу красномордый сержант с характерным для рыжих оттенком выцветших бровей и ресниц. В одной руке у него была зажата банка шведского пива с вмятиной на боку, а вторая придерживала за дуло автоматический карабин.
Документы лежали на сиденье.
— Давай, мастер, кати отсюда, у тебя все в порядке. — В голосе этого альбиноса усталость сочеталась с добродушием, а закатанные по локоть рукава черной рубашки не добавляли ему ни воинственности, ни нахальства.
Не глядя по сторонам, он рванул дверцу, бросил бумажник с документами на соседнее сиденье, втиснулся в машину, которая за пять минут раскалилась, как духовка, и, нарочито перегазовывая, чтобы двигатель ревел и рычал, выруливая, покатил, аккуратно объезжая гранитные надолбы и свернутые из колючей проволоки заграждения, пока не выехал за шлагбаум, награжденный напоследок шлепком по капоту одним из группы хохочущих молокососов, шлепком, в котором ощущалось скорее снисходительное поощрение, вроде того, с каким эта же ладонь с высокомерно грязными ногтями припечатывала задницу случайно попавшейся на дороге девчонки.
«Вот скоты», — прошипел он, скрипя зубами, и, давя что есть сил на акселератор, помчался навстречу уже виднеющемуся городу. Он негодовал на себя за мгновенный приступ страха. Чего ему бояться? Даже если в этой суматохе кто-то поставит под сомнение его репутацию и благонадежность (о его встрече и новых связях вряд ли кому известно), он все-таки может пока положиться на своих приятелей и близких знакомых, обосновавшихся, пожалуй, на всех этажах новой власти. Будь она проклята! И он, набрав полный рот густой липкой слюны, плюнул, тотчас с огорчением заметив, что ветер размазал плевок по стеклу задней дверцы. Поделом.
В городе его останавливали трижды: на площади Льва Толстого, у Троицкого моста и на углу Вознесенского проспекта и Садовой, правда, здесь уже стояли жандармы, усиленные национальной гвардией. И если нельзя было определить их манеры как предупредительную вежливость, по крайней мере, они обходились без простонародного русского хамства.
Садовая со стороны Никольского собора была перегорожена танками, почти на каждом углу стояли лицом к стене люди с поднятыми за голову руками, их обыскивали солдаты; а когда он попытался остановиться у Техноложки, чтобы позвонить из таксофона, стоящий рядом жандарм так яростно завертел жезлом, что он, как ошпаренный, рванулся дальше. Домой он решил не ехать — слишком далеко, да и ему должны были позвонить в течение дня на квартиру Долли, там и отдохнет.
Дверь открыла одна из девочек Долли, с умыслом подбиравшей себе в дом только чистюль-дурнушек; госпожи дома не было; Николай Кузьмич принимал на черной лестнице доставленную провизию. Он прослушал два вполне невинных мэседжа с автоответчика в своей комнате и уже через десять минут наслаждался ванной и душем с перемежающейся на байронический манер горячей и холодной водой. А еще через полчаса, держа на прицеле часы и телефон с характерной трещиной под диском, листал, чтобы скоротать время до ожидаемого звонка, затрепанную книжечку с детективом из старого времени.
Поначалу вчитаться не удавалось — сказывалось напряжение дня и крадущееся на пуантах будущее, да и слишком велика была разница: прошлое казалось таким же непредставимым теперь, при полном разгуле демократии, как и настоящее при взгляде из прошлого.
Первые страницы он пролистал бегло, затем не столько увлекся, сколько поддался незамысловатому ходу событий в ловко закрученном сюжете. Образ главного героя проявлялся постепенно, далеко не сразу становилось понятно, что он, как это говорилось когда-то, русскоязычный писатель, живущий в новостройках на окраине Петербурга, а печатающийся в основном в Париже.