Чернозёмные поля
Шрифт:
Ни щей, ни похлёбки не готовит на престольный праздник пересухинская баба. Готовится только то, что можно взять пальцами и засунуть в рот даже пьяною рукою. Поставила Арина своим гостям студень с хренком, потом варёную свежину, потом варёную баранину — на холодное; а за холодными стала подавать жаркое: подала жареного гуся, подала жареной баранины, подала жареных кур, после всех — жареного селезня. И за каждым кушаньем меняла штофы. После жаркого мужики попросили каши, заключительного лакомства мужицкого пира. Намаслила Арина гречишную кашу так, что с ложки течёт, — мужики едят да похваливают хозяйку, что масла не пожалела. Только что залили водкою последнюю ложку гости Мелентьева, пришёл Потап к себе просить. Повалили к Потапу. У Потапа опять за стол сели, опять стали есть и пить. То-то радости мужику!
Пьяный парень, качаясь на ногах, правит стоя, отдав лошадям вожжи и неистово гикая на них; повалившиеся на сани мужики тоже гикают на лошадей и махают на них со всех сторон; у кого руки скребут по снегу словно грабли, у кого голова свесилась и стучит по грядке. Мужику мало горя! Вали на лёд! Лошади сами словно пьяные под влиянием пьяных криков; коренные несутся вскачь, ёрзая в оголовках, сани раскатываются с быстротою, захватывающей дух. Бух! Сани перевернулись, все на льду. Парень, правивший встойку, перевернувшись, пришёлся в лёд головой, что бурак в грядку, бабы и мужики друг на дружку! А кого придавило санями. протащился сажен десять, скребя носом, пока сами лошади не остановились. То-то хохоту и веселья! Распутались кое-как, опять на сани; ни вздоху, ни оху, только друг дружку ругают. А с прочих саней дождём сыпятся прибаутки и насмешки. Стой! Другие перевернулись! Над другими хохот. Пьяные головы совсем очумели на морозе. Пуще и пуще разбирает их веселье. «Перегоняй, Нефёдка! Задевай за грядку, переверни их хорошенько!» Скачут сани мимо саней, обгоняя друг друга, с неистовым криком, при общем участии всех сидящих, стоящих и лежащих; ловкий возница сильным ударом полоза угодил в левую грядку нагоняемых саней и вскинул их на бок. При взрыве нового хохота и новой ругани он несётся дальше, за другими санями, а его сзади нагоняет иной удалец, норовя перекинуть его прежде, чем тот нагонит передних.
Завидели в Спасах катанье Миколина дня, повысыпал народ на улицу, поглядывает с добродушной завистью, как веселится народушко; Миколин день с бубнами, колоколами и пьяными песнями, врывается в улицу села и несётся по ней на удивление зевающей толпы, яркий, сытый, пьяный и весёлый.
— То-то пьяны! То-то пьяны, тётушка! — говорит с изумлением молодка. — Головы так и мотаются с саней.
— У пересухинских завсегда хороший праздник, — с вздохом замечает старуха. — Нешто это у нас, грешных! Там теперь целых семь дён тверезого не найдёшь, есть на что пить.
К вечеру собралась в Пересухе «улица». Девки, в одних башмаках и ваточных платьях, повели хороводы. В избах никого не осталось; даже малые ребята, кто в чём, высыпали на улицу — глядеть и шататься, обнявшись друг с дружкой. Всё село, из двора в двор, было вполне пьяно. Лысый староста Савелий лез драться с щеголеватым портным Костиком, который «оченно уж маслился» к его молодой жене. Человек шесть стариков немилосердно били за что-то широкоплечего низенького мужичонку, который вопил на всё село, особенно обижаясь на то, что его били «у своего двора». В хороводе тоже драка. Пересухинские парни, раздосадованные на непрошеное участие в хороводе какого-то лядащего мужлановского парня, в виде смеха прихватили ему вместе с шапкой и косматые виски.
— Ты чего тут не видал? — с хохотом обступают ребята струсившего парня. — Без тебя обойдёмся! Давай-ка сюда шапку!
Насилу вырвался из пьяных лап мужлановский любезник и пустился бежать через поле, преследуемый усканьем хохотавшей толпы.
— Что, Левонушка, бежка не хвалят, да с ним, видно, хорошо? — кричали ему вдогонку насмешливые голоса.
— А ты, Настька, чего с чужими балуешься? Али мало тебе ребят на своём селе? — пристали парни к девке. — Смотри, мы тебя обделаем, что и на улицу не покажешься!
— У, черти! — отбивалась Настька. — Выдумают выдумки. Нешто я его сюда звала? Он сам, чёрт, залез… А я даже с ним и слова не сказала.
—
То-то, не сказала… Мотри у нас! — дружно грозили недоверчивые парни.Падали пьяные мужики и бабы, где приходилось, кто в сугробы околиц, кто под плетнём дворов, кто прямо на голом выгоне. Некому больше было поднимать их. Но и на ночном морозе эти чугунные груди сопели и храпели, как никогда не храпеть хилому кабинетному человеку на его тёплой и покойной постели. Самые ревнивые и строгие бабы растеряли своих мужей. В овинах и на сеновалах спали помешавшиеся парочки, никем не преследуемые и сами едва сознающие, где они и с кем они.
Пересухинская Аспазия — Авдотья Колесникова, у которой всякую ночь собирались веселиться забубённые головы, три дня сряду лежала раскинувшись на лавке, как очумелая; приподымется, хлебнёт водки и опять упадёт. Парни навещали её непрерывною чередою, но Авдотья только поведёт глазами, спросит: «Это ты, Матюша, али ты, Васька?», признает, кто, да и закроет опять глаза: не замай себе балуются ребята, как знают, а мне что!
Старый муж Авдотьи Никифор тоже с самых обедов не вылезал из-под лавки, куда упал пьяный.
К свету было много бед. Одного из проруби вытащили замороженного вконец. Кого подняли в поле — чуть дышит, застыл совсем. Бабы разыскивали своих стариков по чужим дворам, по огородам и гумнам; старосту Савелья нашли в овинной яме, пятками вверх, с головой, налитой кровью, как святонедельное яйцо.
С Потапом приключилось ещё хуже: ввечеру поехал он в кабак докупить вина, и всю зимнюю ночь леший прокружил его по болоту ввиду своего села. Два раза Потап подъезжал к своему двору. Уткнётся оглоблями в сарай, встанет, осмотрится: «Куда это, говорит, меня леший завёл? Это, должно, мещерский дворы», да и повернёт назад в болото искать дорогу. К свету приехал в село в третий раз, увидел на пороге Арину Мелентьеву, спрашивает:
— Что ты, взаправду Арина, али бес, Ариной прикидываешься?
— Я точно Арина, Потапушка, войди к нам, погрейся.
— Нет, не обманешь, я точно знаю, ты бес; Арина в Мелентьевом дворе живёт, в Пересухе, а ты вот среди поля меня морочишь!
Насилу Арина в хату его втащила; видит — синий, страшный такой, даже перепугалась, тоже думала сперва, не леший ли Потапом скинулся.
Надин урок
— Пиши, Артёмка, ты всё знаешь! — строго командовала Надя, сидя в зале своего старого дома среди пятерни беловолосых, пухлых мальчуганов в лаптях и овчинных тулупчиках. Это были крестники и её, и её старших сестёр, которых все сёстры обучали грамоте, чередуясь по неделе. Теперь была неделя Нади. Коптевский дом давно был замурован на зиму; двойные окна уныло глядели тёмными переплётами и кирпичами, оклееными бумагою, а стёкла, запущенные метелью, бушевавшею целую ночь, пропускали в замуравленные комнаты тусклый свет серого неба. Двери скрипели на тяжёлых блоках, печи были натоплены, и всё звало с неприятного надворья, от подвижной хозяйственной работы, внутрь тёплого дома, за тихие, усидчивые занятия зимнего дня.
Пятеро мужичонков с серьёзными и наивными рожами, против обычая опрятно причёсанные и даже с вымытыми ручонками, сосредоточенно наклонившись над аспидными досками, самым добросовестным образом выделывали своими неуклюжими пальцами хитрые для них фигуры букв. Есть особенная красота в откровенном, полном здоровья и простоты лице крестьянского мальчика.
Надя, в тёмном шерстяном капотике, с затяжным пояском, в своём рабочем фартучке с нагрудником, в самом деловом зимнем настроении духа, вместе с тем прыщущая румянцем здоровья, зорко следила за работою своей команды. Митька, сын ключника Михея, сидел около Нади и громко читал по верхам книгу, почти припав лицом к страницам её и усердно водя по ней корявым пальчиком.
— Позвала вну-чка Жу-чку! — вытягивал он нараспев с непоколебимою твёрдостью. — Ба-бка — за внучку, внучка — за Жу-чку…
Писавшие насторожили уши и, не поднимая голов, глядели исподлобья на Митьку, дослушивая окончание складного и занятного рассказа. Ручонки их, крепко державшие грифели, остановились.
— Поз-ва-ла Маш-ка мышку, мышка — за Ма-шку, Маш-ка — за Жу-чку! — с торжественной серьёзностью вычитывал Митька, весь ушедший воображением в предприятие мышки. — Тя-нут-по-тя-нут, вы-та-ши-ли ре-пку!