Чернозёмные поля
Шрифт:
— А, не грум ли мой? Тот, что со мною в кабриолете ездит? — спохватился, улыбнувшись, Протасьев. — А я и не знал, что он ваш. Так он называется Борькой? Tant mieux… Нужно его фаворизировать.
— Мы так жалели, что он к вам нанялся, — продолжала Надя. — Этакий крошечный и уже нанимается. Он бы никогда не пошёл, если бы не дура тётка. Ведь наша кормилица Степанида ему родная тётка; она была сестра моей кормилице. Соблазнилась, что вы ему предлагали три рубля в месяц. Он у вас, кажется, три рубля получает?
— Ma foi, je n'en sais rien, ch`ere demoiselle, — улыбался Протасьев. — Это дело моего управляющего. Tous ces счёты и расчёты.
— Да я наверное знаю, что три рубля, —
— Ca peut bien ^etre, ca peut bien ^etre, — неудержимо смеялся Протасьев, изумляясь деревенской наивности Нади. — Вы, я вижу, большая хозяйка.
Вошёл Трофим Иванович и увлёк мужчин в свой кабинет. Надя очень этому обрадовалась, потому что присутствие Протасьева её крайне смущало.
— Барышня, Алёна Митриевна давно вас дожидается, уж часа два, — объявила Маришка.
— Что ж ты мне не сказала?
— Да вы ж мальчиков учили, побоялась.
Надя пошла в девичью. Молодая баба, разрумяненная морозом, расфуфыренная, в ярких платках, в ярком платье, ярком фартуке, бросилась ей навстречу.
— Здравствуй, кума, что ж так долго не приходила? — ласково сказала Надя, крепко целуясь с бабой и усаживая её на крашеный деревянный диван. — Ну, садись, садись. Надо тебя угостить чем-нибудь. Мариша, беги, скажи Дарье, чтобы поставила поскорей маленький самоварчик. Нужно чайком куму угостить. А водочку пьёшь?
— Вота, барышня-кумушка! Что же я за окаянная такая, чтобы водки не пила, — весело говорила кума. — Водка не скоромная, завсегда можно пить, и в среду, и в пятницу.
Надя уселась на диванчике рядом с кумою и вся предалась беседе.
— Что же твой Афонька? Небойсь, любишь его?
— Да што ж не любить! Он мне сын. Любить надо, — ухмылялась кума.
— Бабку брала?
— Да, брала. Мы ведь, барышня-кумушка, по своему положению, тогда уж бабку берём, как роды кончатся. Родила-то я одна. Чуть не умерла. Свекровь это на толчее была, никого во дворе, помочь некому. Ну, а потом бабка пришла, обмыла.
— Много бабке заплатила? — полюбопытствовала Надя.
— Да у нас одно положение, барышня: за мальчика гривну, за девочку пятак. Ну, знамо дело, на обед позовёшь, на хрестины. А там на родины опять. Дорого родины стоили: всем это пирогов напеки, а сама как очумелая ходишь.
— А нужно очень родины справлять! Ты бы лучше Афоньке бельё пошила, чем на вздор тратиться.
— Как на вздор, барышня? Нельзя же. Ведь тоже каждый с собой приносит, кто что может. Мы их угощаем, они нас.
— Замашек нонче много брали? Будет работы на зиму? — осведомилась Надя.
— Эх, барышня-кумушка, кому у нас брать? У других пять баб во дворе; выйдут кучкой — спорится работа; а у нас во дворе я да я… Свекровь стара. Прижаливаем её. Только и брали, что у попа.
— Ну, так надо тебе дать пудик. У нас, кажется, много замашек.
Маришка принесла графинчик водки с кусочком белого хлеба, и Надя стала поить свою куму водкой, потом чаем. Молодая баба сидела и угощалась без малейшего стеснения, чувствуя, что она в своём праве, и со всею искренностью относилась к Наде как к куме. Она свободно передавала ей все новости своего хозяйства и быта, чего бы, конечно, никогда не сделала посторонней барышне. Ни у кого другого и не села бы она так развязно в хоромах. Надя тоже самым искренним образом видела в Алёне некоторого рода родственницу, «свою», во всяком случае, которую ей нисколько не было стыдно угощать и занимать на правах равенства. Ей даже в голову не приходило, находят ли другие приличным или неприличным с её стороны подобное поведение. У Нади не было наготове никаких теорий о равенстве людей, и она не переставала считать
себя барышнею, Алёну — бабою. Но она любила людей не для красного слова, не по требованию системы, не из подражания. Она их любила просто по своей доброй, неиспорченной натуре, по чувству человечности, её целиком наполнявшему; оттого в каких бы обстоятельствах и при каких бы условиях она ни встречалась с людьми, она всегда относилась к ним тепло и искренно, мало обращая внимания на форму, в которой ей приходилось высказываться.Суровцов, посидев несколько времени для приличия в кабинете Трофима Ивановича, давно с нетерпением прислушивался к голосу Нади, стараясь угадать, где она и с кем беседует. Коптевские девицы мало чинились с ним, поэтому он позволял себе заглядывать во внутренние комнаты. Голос Нади довёл его до девичьей.
— Вам нельзя выйти на минутку ко мне? — сказал он тихим любящим голосом, тон которого так хорошо был знаком Наде.
Суровцов никак не рассчитывал найти Надю за самоваром с бабою и не мог не расхохотаться от неожиданности этого впечатления.
— Это моя кума, — объяснила Надя, вставая с таким же весёлым смехом. — Не хотите ли и вы чашку чаю? Только пожалуйста Протасьеву не говорите.
— Ну вот! Напугал я вас этим Протасьевым. Вы не кончили с кумой?
— Ничего, ничего, мы с нею свои, она и одна посидит. Угощай её хорошенько, Мариша, чтобы целый самовар выпила. Слышишь, кума?
— Ох, кумушка-матушка, да ведь с него лопнешь! — шутила в ответ кума.
Надя повела Суровцова по коридору в пустую диванную. Сёстры были наверху, за своими занятиями.
— Я еду в Крутогорск на днях, пришёл проститься с вами, — сказал Суровцов, нежно и близко глядя в глаза Нади. — Не будет ли у вас поручений к Обуховым?
— О да, я вам дам маленькое поручение, — отвечала Надя. — Записочку к Алёше. Вы заедете к ним?
— Разумеется, если это вам нужно. Впрочем, мне-таки интересно посмотреть на этого бедного мальчика. Как он чувствует себя в городе? Боюсь, что в нём развивается очень опасная религиозная мания. Мне досадно, что он не любит меня и не верит мне. Я часто собираюсь потолковать с ним пообстоятельнее и навести его на более светлый строй мыслей. А то его организм положительно не выдержит. Постоянная внутренняя борьба, постоянные сомнения, да ещё в этом переходном возрасте, когда и без того вся кровь приливает к лёгким…
— Знаете что, Анатолий Николаевич, — сказала Надя в раздумье. — Я очень люблю Алёшу. Всё, что вы сделаете для него, вы сделаете для меня. У этого мальчика золото, а не сердце, но его совсем испортили. Он постоянно переписывается со мною с тех пор, как уехал в город. Но я ещё ни разу не отвечала ему. Что я могу сказать ему? Я сама ничего не знаю. Если бы вы говорили с ним чаще, я уверена, он во многом бы изменился. Он ужасно преувеличивает вещи, я это чувствую, но доказать не могу, тем более, что так много правды в том, что он говорит…
— Да, это самый трудный из всех вопросов воспитания, — сказал Суровцов. — Вредно быть неискренним, а искренность для некоторых натур, пожалуй, губительна.
Надя что-то напряжённо обдумывала.
— Анатолий Николаевич, вы скажете мне всю правду? — вдруг спросила она нерешительно, поднимая взгляд на Суровцова.
— Мне кажется, я обязан сказать вам всю правду, что бы ни вышло из этого, — отвечал Суровцов, старавшийся сообразить, о чём хочет спросить его Надя.
— Знаете, Анатолий Николаевич, — слегка покраснев от смущения, продолжала Надя. — Сделаем уговор, чтобы всегда друг другу говорить всю правду? Мне кажется, иначе будет не хорошо… Человек может обшибаться, что нужно и чего не нужно. Ведь всё-таки душу другого не увидишь насквозь. Как вы думаете?