Чернозёмные поля
Шрифт:
В голове Нади созрело смелое и быстрое решение, на которое она никогда бы не рискнула в более спокойном состоянии духа. Наде вспомнилось, с какою особенною приветливостью относилась к ней баронесса Мейен в редкие визиты к ней Нади; баронесса много раз просила Надю приезжать к ней запросто, с работою, с книгою; предлагала давать ей уроки музыки, заниматься с нею немецким языком. Теперь Наде жадно захотелось отправиться к баронессе и просить её помощи. «Она такая милая, простая; я знаю, что она говорит правду; с нею я не буду стесняться, — говорила сама себе Надя. — Ведь если бы я много знала, я бы помогла ей во всём!»
У баронессы Надя видела целый портфель букетов, рисованных акварелью на прекрасной толстой бумаге. Она знала, что баронесса хорошо рисовала цветы и что ещё недавно составила для своего мужа альбом всей его оранжереи.
Баронесса немного удивилась, увидав входящую Надю, детский румянец которой, и обыкновенно очень свежий, ещё более разгорелся от небольшого смущения, с каким она входила на этот раз в дом баронессы. Надя была одна, чего она не делала до сих пор.
— Ах, это вы, ch`ere amie, bonjour, — с доброю и искренною улыбкою сказала баронесса, поднимаясь ей навстречу и протягивая обе руки. — Собрались, наконец. Мне так хочется всегда вас видеть.
— Ах, вы рисуете! — почти вскрикнула Надя, теперь только заметив, что баронесса Мейен встала из-за рисовального столика, на котором были разложены все принадлежности. Она покраснела до ушей от своего невольного восклицания и поспешно прибавила, чувствуя, что сейчас сконфузится ещё более: — Я к вам с большою просьбой, Ольга Александровна; вы мне предлагали когда-то принять меня в свои ученицы.
— Я и теперь готова повторить свою просьбу, ch`ere amie, — улыбалась m-me Мейен, которой очень нравился и детский конфуз, и детская прямота обращения Нади. — Вы захотели учиться музыке? Это прекрасная мысль.
— Нет, не музыке, Ольга Александровна. У меня, кажется, нет способности к музыке, и это очень трудно. Пожалуйста, выучите меня рисовать акварелью; я очень хочу выучиться и буду очень стараться!
Надя сказала это так торопливо и вместе с тем так убедительно и серьёзно, что баронесса посмотрела на неё внимательнее прежнего.
— С большим удовольствием, моя душечка, насколько сама умею, — ласково ответила она. — Я, признаюсь, не предполагала в вас любви к рисованию. Вы рисовали когда-нибудь? Почему вы остановились именно на рисовании?
— Я люблю цветы и мне хочется научиться рисовать их, — сказала Надя, разгораясь больше. — Красками я никогда не рисовала, а карандашом я порядочно снимала головки, животных… только давно… года три назад. Я думаю, что могу рисовать. Для этого, кажется, не нужно столько времени, сколько для музыки.
— О, конечно, если у вас есть охота и способность.
— А как часто вы позволите мне приезжать к вам? — спросила Надя.
— Душечка моя, вы знаете, я несчастнейший в мире человек; я вечно праздна. Я не веду хозяйства и не имею детей, а в деревне без этого нечего делать. Чем чаще вы, мой ангел, будете приезжать ко мне, тем более доставите мне наслаждения. Я никогда не думала, что мои рисовальные таланты пригодятся кому-нибудь. Мне будет такое удовольствие, если мы с вами сделаем успехи. Мне вы так, моя душечка, нравитесь.
— Значит, можно всякий день приезжать, Ольга Александровна?
— Всякий день? Отлично! Чего же лучше! Так вы такой ревностный художник? Но, милая моя. обдумали ли вы это хорошо? Не надоест ли это вам очень? Не помешает ли это вашим другим занятиям? Ведь вы такая деятельная хозяйка!
— О нет, для этого я брошу и хозяйство, и всё, — с увлечением сказала Надя, не умевшая хитрить.
Баронесса опытным взглядом светской женщины заметила неспокойное отношение Нади к её будущим урокам; она видела, что в этой внезапной страсти к рисованью кроется что-то другое, более серьёзное; но привычки баронессы были так далеки от обычного провинциального кумовства и в её характере было столько благородной доброты, что она не хотела останавливаться на каких-нибудь произвольных предположениях, пока сама Надя не найдёт нужным разъяснить ей истинные мотивы своего влечения.
Дело было улажено, и Надя тогда же начала свой первый урок. Баронесса радовалась этим урокам вряд ли менее самой Нади. В её однообразный, безжизненный быт внесено было этим столько содержания.
Она теперь смотрела на Надю, как на взрослую свою дочь, и несмотря на спокойствие и обычную сдержанность, воспитанную в ней светом, горела незнакомым стремлением поделиться с Надей, чем только могла. Баронесса была женщина хорошо образованная для своего положения, читала много серьёзного и, главное, думала. Она ценила условия света, потому что с детства не могла себе вообразить жизни, не удовлетворяющей всем требованиям приличия и удобства. Но вместе с тем её давно не удовлетворяло отсутствие серьёзных целей и полезных занятий в кругу людей, среди которых ей приходилось жить до сих пор.
Сама она всегда читала и работала, то кистью, то за инструментом; но все эти занятия не имели никакого результата, никакой определённой цели. Они были для неё менее скучным препровождением времени, чем будуарная лень или гостинная болтовня, но ничем не больше. В другой обстановке, больше стеснённой, меньше заслонённой от суровых требований жизни, серьёзный характер баронессы, конечно, скоро приобрёл бы недостававшую складку энергии и предприимчивости; но бонны, гувернантки и учительницы, оберегавшие её детство от первого года до двадцати лет, снабдили её всякими уменьями и знаниями, кроме уменья бороться с настоящею жизнью и кроме знания этой настоящей жизни во всех её трудах и страданиях. Дух человека, с которого так заботливо сдували всякую садившуюся на него пушинку и так усердно расчищали и сглаживали все неровности пути, пред ним открывавшегося, само собой разумеется, не мог уже стать активным и тогда, когда он вполне созрел. Оттого честная и правильная мысль странным образом соединялась в баронессе с полным бессилием применить её на деле, повлиять ею на судьбу других. Способности начинания, борьбы, решительного стремления к цели совсем не существовало в характере баронессы. Это качество усиливалось ещё тем обстоятельством, что у неё никогда не было детей. Как бы ни была обеспечена судьба человека его внешним благополучием, дети всегда, во всех условиях, представляют трудную задачу, требующую энергии, постоянства и строго поставленной цели. С ними каждый день требуется инициатива, борьба. Сам барон Мейен до того был поглощён своими праздными интересами иностранной политики, а впоследствии ещё развившеюся в нём от безделья страстью к спиритизму, что баронесса редко проводила с ним часы своего досуга, так что и с этой стороны не представлялось ровно никакой необходимости о чём-нибудь хлопотать, что-нибудь предвидеть и предупреждать. Оттого-то деревенский быт баронессы производил на Суровцова странное впечатление. Ему было приятно войти в это жилище цивилизованного человека, снабжённое всем тем, что делает жизнь спокойною, изящною и удобною во всех подробностях; здесь не было никакой торопливой, кричащей роскоши разбогатевшего
откупщика или желающего разбогатеть адвоката, — роскоши, заведённой в один день, для потребности одного дня, которую так же легко принять, как и внести, и которая составляет исключительно вопрос денег — есть они или нет их. Напротив, вся обстановка баронессы носила на себе характер давно установившихся, в кровь всосавшихся привычек, которые составляют такую же необходимую потребность, как привычка умываться или иметь постель для большинства людей; обдуманность, умеренность и полное соответствие всех подробностей одной с другою — сообщали дому баронессы ту физиономию почтенности, тот букет действительного, а не театрального приличия, которого никогда не имеет дом людей, недостаточно приличных самих по себе, сколько бы они ни сыпали денег на него. Но в этой мягкой, слегка романтической атмосфере хорошего дворянского дома, слишком защищённого от свободного дуновенья дикого воздуха полей, чувствовалась какая-то тоскливая духота. Эти установившиеся, неизменные, как ход часов, распорядки домашней жизни, не зависевшие ни от чего, что совершалось кругом, эти тихие, полные самоуважения и уважения к другим движения прислуги по дому, тихий тон голосов, осторожное ступанье ног несколько напоминали ему могилу и невольно заставляли его дружелюбнее относиться к тому беспорядочному, но живому шатанью из угла в угол, к тем грубым, но исполненным жизни шумам и крикам, которыми было так богато большинство обычных помещичьих домов Шишовского уезда.Суровцов не раз говорил об этом с Надею, и Надя сама горячо присоединялась к его мнению. Но и Суровцов, и Надя, оба любили баронессу Мейен и ценили её цивилизованные, человечные взгляды на вещи, её добрый, мягкий характер, чуждый шишовского злорадства ко всеем и каждому.
— Какая жалость! — говорил Наде Суровцов. — Иногда посмотришь на человека, видишь, что в нём всё готово для хорошего и нужного дела, и в то же время понимаешь, что он этого дела делать не будет, да и не может. Вот хотя бы Ольга Александровна. Умная барыня, добрая, с самыми честными вкусами. И читала довольно, и думала кое о чём. И вдобавок талантливая какая: на все руки… А ведь никуда не годна! Сбило с ног воспитанье, вредная среда довольства. Вдунь смолоду огонь во все эти способности, при этой счастливой обстановке, — какая бы вышла женщина! Чего бы она не сделала! А теперь скиснет себе так, никому не нужная и не нуждаясь ни в ком. Беда, когда в воспитанье нет струи общественности. Личные вкусы никогда не разовьют всех сил человека. В них одних он скоро завянет. Полным человеком может быть только настоящий гражданин, член великой человеческой семьи. Вот и Алёша. Смотрите, какие у него способности. Ведь он маленький Паскаль в своём роде. Он философствует в пятнадцать лет о таких вещах, о которых у нас старики не думают. У него такая энергия и смелость во многом, которой можно позавидовать. Направьте его, дайте ему правильные гражданские идеалы, вместо этого бесплодного и безотрадного мистицизма, в котором он тает и телом, и духом, — вышел бы замечательный человек. А ему-то, как нарочно, росинки маковой не дали того, что одно спасло бы его и показало выход его внутренней борьбе с самим собою.
Немудрено, что на Ольгу Александровну произвело такое бодрящее влияние появление Нади в её доме. В её жизни явилась цель, явилось постоянное, обязательное дело; оно было необходимо, если не ей самой, то другому существу, о котором стоило позаботиться. Таинственность внезапного обращения Нади к рисованию придавала занятиям с нею баронессы особенно заманчивый характер. Баронесса не желала ничего добиваться, но чуяла общий смысл Надиной выдумки, и тем теплее сочувствовала ей. Близость к Наде Суровцова была вообще не тайной для соседей, и естественно, что она невольно прежде всего приходила в голову баронессы. Надя делала поразительные успехи. Её смелая ручка, вдохновенная юношескою решимостью одолеть все препятствия, набрасывала такие лёгкие и верные очертания, которые положительно изумляли баронессу.
— Да вы, моя душечка, настоящий артист; vous avez manqu'e `a votre vocation, —говорила она с радостной улыбкой, рассматривая первые работы Нади. — Вы схватываете так метко характеры предметов… Vraiment, cpus avez l''etoffe d'un excelent portraitiste… Цветы — это вздор для вас. Вам скоро нужно будет что-нибудь посерьёзнее.
Надю бесконечно восхищали эти похвалы, которым она верила всею душою; она с радостным, немного сконфуженным смехом обнимала баронессу и долго шаловливо целовала её в то глубокое и горячее местечко её лебединой шеи, под величественно округлённым подбородком, которое Надя особенно любила целовать у детей. С каждым днём росла настойчивость Нади. Даже Трофим Иванович стал ворчать, что она целые дни проводит у Мейенов и что она, верно, давно надоела им. Сёстры просто обижались на неё. Барон иногда приходил в кабинет жены, где работали неутомимые рисовальщицы, и с улыбкой недоверчивого изумления следил за упорным трудом этого хорошенького, цветущего ребёнка, глазки которого глядели так серьёзно. Скоро это сделалось его любимым препровождением времени. Он стал приносить с собою книги, которые пробовал читать отрывками работающим дамам. Но так как он начал с Алан Кардека и с «Revue spirite», то Надя очень скоро удовлетворилась сообщёнными сведениями о сеансах нью-йоркских спиритов и о беседах многоглаголивого Кардека в стихах и прозе с Александрами Македонскими, Шекспирами и Наполеонами. Чувствуя, что эта раздражительная чепуха только засорит её голову ни к чему не пригодными бреднями и собьёт с толку её неокрепшую мысль, Надя с большою бесцеремонностью попросила барона читать что-нибудь более ей понятное. После спиритизма барон Мейен более всего любил пропагандировать Токвиля, но шишовская публика, начиная от предводителя Каншина до станового Луки Потапыча, не представляла ровно никаких удобств для такой пропаганды, так как она самым искренним образом одинаково не желала видеть ни «L’ancien regime », ни «La revolution » и интересовалась швейцарского демократиею так же мало, как и американскою. Барон считал весьма счастливым случаем, что он теперь не только мог сообщать своей слушательнице подлинные идеи Токвиля, то ещё некоторым образом был обязан принять на себя роль профессора политических наук по поводу выбранной им «Democratie en Amerique » и разъяснить глупенькой Наде, оказавшейся « d’une crasse ignorance » в самых основных вопросах государственного устройства, азбучные истины политической жизни народов. Надя, с своей стороны, была этим очень довольна, потому что барон знал свой предмет хорошо и привык его толковать, так что чтение такого капитального сочинения с популярными, живыми комментариями осветило ей совершенно новый мир идей и явлений, крайне заинтересовавших Надю и оставивших в её памяти очень точное представление о нём.