Черные листья
Шрифт:
Вот какая история припомнилась Андрею в ту самую минуту, когда перед его глазами приплясывал красный язычок. Припомнилась вроде случайно, но потом он подумал, что никакая это не случайность. Потому, что с тех пор, как Федор уполз с гранатой, он все время размышлял об одном и том же: что ж теперь с ним будет?
И вот помаленьку его осенило. Глянул он на стожок сена и представил, как этот стожок полыхает. Не хуже, чем тот сушняк на поляне. Ему даже показалось, будто он слышит, как воет огонь. И тогда он подумал: «Ежели даже рогаль пошел на такое дело, лишь бы не дать сожрать себя волкам, то человек…»
И еще он подумал: «Странное дело… Оказывается, человек и перед смертью может быть счастливым, как вот я сейчас. Это, наверное, потому,
Правильно ответит. Потому что уйти — это значит совсем исчезнуть. А настоящие люди совсем не исчезают… Я вот сейчас пересчитаю патроны, а потом поглядим, что будет дальше… Время-то мое еще не вышло, хоть и осталось его совсем немного…»
— Юлька, а где Павел? Тут, говоришь? А ну-ка, сынок, дай мне свою руку… Ничего… Хорошая у тебя рука, сильная. Только ты имей в виду: шахтеру и руки нужны сильные, и голова светлая. Понял, сынок? Вот так-то… Слышишь, как охает за речкой земля? Мне тут это хорошо слышно. Прислонюсь головой к стенке своего окопчика и слушаю. Охнет за речкой, а я легонько вздрагиваю, будто охает это во мне самом.
Помню, заболел я как-то воспалением легких, позвали доктора, и начал он меня обстукивать и обслушивать. Приложит трубку к спине и говорит: «Дышите. Не дышите. Опять дышите…» Я дышу, не дышу, опять дышу, а сам думаю: «Не иначе как пыль в глаза пускает. Ежели я сам в себе ничего не слышу, чего ж он может услыхать через свою трубку? Наводит для своего авторитету туман и больше ничего…»
А потом как-то рубал уголь в забое, притомился, лег на живот, склонил голову к породе и лежу, отдыхаю. Вдруг чую, легонько где-то далече охнуло, будто вздохнул кто-то тяжело и надрывно. Потом опять и опять… И раньше я такое слыхал не раз, да почему-то никогда не вдумывался в это явление. А тут враз меня осенило: земля-то — она ведь живой организм, как тело человеческое. Сделай ей больно в одном месте, она вся ж страдает, бедолага, и стонет, будто больной человек. И чего ж трудного услыхать боль во мне, коли я за много верст слышу, как жалуется земля!
Вот так и сейчас: прислушиваюсь я к жалобному стону земли, и сдается мне, что и она, и я — это что-то такое одно, и болит у нас с ней все одинаково, да иначе и быть не может…
Танкисты опять зашевелились. Тот, в которого я последний раз стрелял, теперь пополз к речке. Пополз наискосок от меня, вплотную прижимаясь к земле, точно так, как полз Федор: подтянется руками, потом оттолкнется одной ногой, другой и опять замрет, выжидая, не стрельну ли я.
Я пока не стреляю. Раз он направляется к лодке, пускай. Чем он ближе к ней подползет, тем больше у меня будет шансов прихлопнуть его наверняка. Три патрона — это всего три патрона, тут не разгуляешься. Никогда никто не считал меня человеком жадным, а сейчас вот стал настоящим сквалыгой. Не проходит и двадцати минут, как опять и опять хочется пересчитать патроны. Как бы не ошибиться…
— Сколько их там, Юлька?
— Три, папа.
— Правильно, три…
Пока Андрей наблюдал за танкистом, который полз к реке, два других, оказывается, времени даром не теряли. Один с левой стороны, другой — с правой подбирались к его окопчику, тоже ползком, тоже прижимаясь к самой земле, извиваясь, как гадюки. И хотя Андрей давно понял, что все постепенно подходит к концу, он вот только сейчас по-настоящему оценил обстановку и решил, что теперь-то уже все, что никакого чуда произойти не может. Он даже удивлялся, почему немцы так долго тянут волынку. Ведь стоит им сейчас вскочить всем в один момент, броситься с разных сторон к его окопчику — и готово! Ну, прихлопнет он одного, даже двух, а третьего-то все равно не успеет. Куда ж ему успеть,
если он и так уже чуть живой, и в глазах у него все темнее и темнее, будто он спускается в шахту, где нет ни одного огонька.Конечно, танкисты ничего этого не знают, они наверняка думают, что Андрей находится в полном здравии и что у него куча патронов. Иначе чего они ждали бы?
А Андрей и сам начинает думать: не пора ли и ему кончать всю эту историю, пока еще есть время. Правда, стожок сухой, вспыхнет он как порох, да будет ли у него время исполнить задуманное? А что, если фрицы все-таки рискнут и навалятся?
И вот он спросил у себя: «Скажи-ка честно, Андрей, чего ты сам-то ожидаешь? Может, страшно тебе? Ведь есть же у тебя и другой выход, которого не было у того рогаля, что прыгнул в огонь… Бахни одной пулей вон того, что поближе к тебе, второй — того, что чуть подальше, а потом зацепи ремнем за спусковой крючок, приложи конец ствола к сердцу — и давай… Миг ведь один, ничего, небось, и почувствовать не успеешь… Ну, Андрей, говори: страшно тебе? Кому другому, может, и не ответил бы, но самому-то себе ответить можешь?»
«Самому себе ответить могу: страшно! Мне ведь и тридцати еще нет, Анюта, чижик-пыжик мой, меня ожидает… А небо вон какое над головой, глядишь на него — не наглядишься. Речка рядом течет, камыш за речкой шумит, рыбешка там всплескивается, лягушата по вечерам орут… И все живет, все дышит… Для чего оно живет и для чего дышит? Просто так? Нет, брат, просто так в природе ничего не бывает. Все — для красоты жизни. И никто, ни одно живое существо не понимает эту красоту так, как понимает ее человек!
Вот, скажем, этот ползающий туда-сюда мураш… Может, он и разумное существо, да ведь никакой красоты вокруг ему не увидать и не понять. Жить-то он живет, а сравнишь его жизнь с человеческой? Я даже думаю, что и мураш создан природой для человека: любуйся, человек, этой козявкой, вникай в смысл своей жизни посредством сравнения — каков есть ты и какова есть козявка. Понимаешь теперь, как много тебе дадено? А ежели понимаешь, так никогда не посмей забыть, что ты — человек!
Так как же оно может быть не страшно: дерни за спусковой крючок — и все враз исчезнет! Ни неба для тебя не будет, ни речки, ни камыша, ни этой вот козявки, ползающей туда-сюда перед глазами. И никогда ты больше не увидишь своего чижика-пыжика, и она тебя больше никогда не увидит, будет только глядеть на старую карточку и думать: «Эх, Андрей, Андрей…»
Выходит, коль тебе, Андрей, страшно, значит, трусливая у тебя душа, заячья? А кто это про тебя сказал, когда шел вопрос — быть или не быть тебе разведчиком: «Андрей Селянин — шахтер, он не подведет! Он что, смерти никогда в глаза не видал? Сомневаться в Андрее Селянине никак нельзя!»
Старшина роты это сказал, Микола Трофимчук, тоже шахтер, взрывник, отчаянной храбрости человек. А уже потом, когда не раз ходили с Миколой по немецким тылам, он сказал и другое:
— Ты только не думай пускать мне пыль в глаза, будто тебе ничего не страшно… Страх перед смертью — это, брат, такая хреновина, которая сидит в человеке, как червь. Главное в чем, Андрей? Главное в том, чтобы человек сумел заставить себя раздавить этого червя в самую нужную минуту. Раздавишь — честь тебе и хвала, не раздавишь — подлый ты есть трус и больше никто.
Так что же оно со мной получается? Выходит, дело только в одном: раздавлю я червя или нет?
Тут претензий к самому себе я не имею. И никаких сомнений во мне самом нет. В песне поется: «И что положено кому, пусть каждый совершит…» Мне, Андрею Селянину, положено держаться до конца. Это значит, что все свои патроны я должен израсходовать по прямому назначению, то есть стрелять ими только по фашистам. Для того они мне, русскому солдату, и даны. Для этого, а не для того, чтобы я расходовал их на личные нужды. А что страшно мне помирать, так что ж делать? Тут уж, значит, ничего не сделаешь… И надо выбросить ко всем гадам всякие мысли о страхе из головы, тогда оно, конечно, станет легче.