Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Осадили царевы рати Ригу, и неудачно, а с поляками заключено было перемирие.

Глава девятая. Гонения

В один осенний ржавый день, вернувшись из Сибирского приказа, свалился на лавку именитый гость Босой, забился в судорожном кровавом кашле, а потом преставился в глухую полночь, отдал богу трудовую свою душу.

Долго билась на груди у покойника Фетинья Марковна, кликала, плакала, кляла свою судьбу, насилу смогли ее оттянуть. И страшна была зараза, да не взяла чума могучую Фетинью, осталась она жива, а вот дочка их Настёнка всего-то через два часика после кончины батюшки отдала богу свою девичью жизнь.

Фетинью Марковну тогда же увел Ульяш

в Вознесенский монастырь, к монахине, дальней тетке, седьмой воде на киселе, к матушке Пахомии, а утром на худых лошаденках приехали ярыжки с Земского двора в смоляных балахонах из рогожи да в куколях с дырами для глаз, железными крючьями втащили на телегу тела отца да дочки, увезли в могилу на чумном кладбище за Земляным валом.

Всю ту холодную зиму после чумы двор Кирилы Васильича Босого простоял заколоченным, заваленным снегом.

А дело-то надо было вести дальше.

Пришла весна, растопила снега, омыла шумными водами Москву, зазеленели сквозной листвой березы и тополя, в конце Святой приехал в Москву из Сибири Павел Васильич Босой, и пошел он на Красную горку, на Радуницу на кладбище — к дяде да к двоюродной сестренке Настёнке.

К кладбищу шел и шел народ, нес с собой узелки, кошелки, разный припас. Перед кладбищем вдоль дороги от Земляного вала сидели тысячи страшных калек, безруких, безногих, безглазых, с ногами пятками наперед, трясущихся, ползающих, — их всех выкинула сюда война. Сидели тут же колодники в колодках, в цепях, заключенные в тюрьмах, протягивали деревянные чашки за подаяньем, пели духовные стихи. Павел Васильич широко шагал своими чуть вывернутыми ногами по сухой уже тропке, за ним поспешали Фетинья Марковна, Ульяш да еще домашние.

— Что ж это такое? — вскричала вдруг Фетинья, останавливаясь перед одним нищим, у которого вместо лица было красное мясо сплошной язвы и в нем блестел бешено один черный глаз. — Как это бог попустил? Братец, что такое?

— Война! — отвечал Павел Васильевич. — Война да чума ходят по земле, как дьявола!..

На кладбище было полно народу. Москвичи сидели на могилках под высокими, трехаршинными голубцами [120] , жалились, плакали, кликали дорогих покойников, христовались с ними красным яичком, кормили их сладкими перепечами. Плач, стоны, вздохи, причитанья неслись со всех сторон, попы там и сям наскоро отхватывали панихиды, апрельское солнце ласково и одинаково грело и живых и мертвых.

120

Крест, прикрытый крышей.

Сумен сидел на братнем кургане Павел Васильич, тут же на травке лежала Фетинья Марковна, вопила ровно и громко, как следует, сперва по муже, потом по невесте-дочери, и лежал на кургане, прятал от всех светлые слезы и Ульяш — любил он Настёнку, и она любила его, а вот как пришлось, а кому скажешь?

Но все выше подымалось солнце, теплом дышал ветер, и, должно быть, у других скорбящих на кладбище мрак в душе сменялся светом, горе — радостью. Видны стали не одни курганы, кресты да могилы, а и зеленеющие березы, цветы да муравы. И тут оказалось — со всех сторон раздаются не только стоны, плач, а слышны и гудки, и домры, и свирели, панихидное пенье сливалось с веселой песенкой птиц, людей, народ улыбался уже, раскрывал коробья, доставал яства, блеснули сулейки, и скоро над кладбищем стал веселый гул голосов, музыки, сливавшийся с далеким гулом Москвы.

Достали и Босые свои сулейки, выпили, закусили, помянули усопших — совсем стало легко на душе.

«Дойдет и наш черед, а цока делай свое дело — работай!»— вот что думал московский люд в этот радостный день на кладбище.

Вдруг от входа раздались крики, конский топ: побежали люди, метались среди могил, опрокидывали коробья да горшки; пение да

музыка прекратились; пробежал мимо один молодец, пряча домру под полу кафтана, за ним гнались патриаршьи ярыжки в смурых кафтанах, с палками в руках.

Павел Васильевич со всеми привстали на колени, смотрели — словно бой шел по всему кладбищу.

— Стой! — кричали ярыжные. — Стой! Патриарх указал, чтоб в проклятые гудки да дудки не гудели да не дудели бы…

— Эй, вы кто? — крикнул Павел Васильич. — Пошто народ пугаете?

— Ништо! — отозвался один, остановясь, отирая с лица пот рукавом. — Нет ли кваску, милостивцы?

— А вот он! — сказала Фетинья Марковна, подняла туес с квасом. — Попей, Христа ради. Уморился?

— Ага! — отвечал тот, высвободив с улыбкой голову из посудины, утирая волосатый рот. — Упарились, знамо! Служба!

— Да кто ты таков? Что делаете?

— Мы-то? Патриаршие ярыжки! Сегодня по всем кладбищам бегаем, народ велел патриарх наставлять во благочинии. Молиться патриарх велел, а в бубны бить да медведям плясать нечего… Ну вот бесовскую забаву ломаем да бьем!

— Сие есть грех! — раздался тонкий, козлиный голос, и курносый монашек в скудной бороденке, в скуфейке предстал, подбежал к кургану. — Дьявольское наважденье! — поднял он глаза и правую руку кверху. — Указал святейший патриарх тех людей, что песни поют или с бубнами дуруют, хватать и на патриарший двор тащить. Для спасенья душ их…

— А что это у тебя, отец, с глазом-то? — прервал Ульяш.

— Так, один православный съездил. Не хочет он, окаянная сила, спасенья души. Ну, взяли. На цепи посидит… Смирится… Простите, Христа ради!

И, поклонившись, вдруг побежал, крича ярыжному:

— Афанасий, забегай справа! И там, под сосной, опять с гудками сидят. Хвата-ай! Держи-и!

Павел Васильевич сдвинул брови:

— Чего делают, а?

Другая, ох, совсем другая стала Москва в этот приезд Павла Васильича. Не узнать! Люди другие! И мало людей! Чума и война уложили много народу. На дворе боярина Морозова Бориса Иваныча жило челяди триста шестьдесят два, осталось девятнадцать человек, а у князя Трубецкого Алексея Никитыча из двухсот семидесяти восьми осталось всего восемь человек, оставшиеся в живых многие разбежались по городам и уездам. Почитай, и работать некому — кто помер, кто в бегах, кто воюет.

Да и сама работа стала другой. Старой, веселой работы больше не было. Работали на войну — обувь, одежу, всякое железное дело, мололи порох. Заработки стали скудны, платили за серебро медью, а налоги, пошлины, запросные деньги, пятую десятую деньгу брали серебром. Серебро дорожало, кто мог — серебряные деньги припрятывал, медных денег вместо серебряных били все больше и на Денежном дворе, да били и сами промышленные люди — медники, серебряники — и пускали свою медь по серебряной цене.

Павел Васильич вернулся с кладбища домой только к вечеру. Избу бабы уже вымыли, натопили, разыскали за божницей свечу, затеплили перед иконами — и опять стало легче, снова зажглась жизнь. Что ж делать, война! Раззор! Подошли соседи: дьяк из Сибирского приказу Патоличев Софрон Фролыч, большой мужик, голос как из бочки, борода русая, Минкин Михайло Семеныч, торговый человек, да еще Варварушка-странница тоже подошла — бродила она по Москве, встретил ее Павел Васильич у своих ворот, зазвал.

Чернявая, сухая, с ясными глазами, легкая на ногу, Варварушка знала все, о чем знала, о чем говорила Москва.

— Неправда ходит по земле нашей, — говорила Варварушка, подымая руку, на которой висела лестовка. — Жестоки правители наши, нет в них духа сокрушенного. — Где царь? Зачем Москву свою, землю свою оставил? Чужие земли воюет! Али у самого земли мало? На бояр нас кинул. А бояре? О себе радеют, о своих палатах. Патриарх в чуму из Москвы бегал, народ свой бросал. А нешто пастырь может паству оставлять? Как тут мору-то не быть? Не любит нас господь, потому и наказует!

Поделиться с друзьями: